— Да. Мы с тобой одинаково считаем.
— Теперь поняла, о чем я говорила?
— Поняла, но у меня все не так, как у тебя.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
— Тогда объясни.
Сванхильд спускается со шхеры в субботу утром. Каково быть распластанной по земле, ей интересно.
Да, он молчит. Да, я думаю об этом все время. Да, я послала счет и не получила денег. Да, я послала смс, и да, нет, я не получила ответа. Да, я весьма расстроена и расстроена своим расстройством и сама себя не понимаю.
— Значит, ты меня понимаешь?
— Нет, у меня все не так, как у тебя.
— Так объясни! Давай! Начни хотя бы!
— Ничего не вижу, — говорит Сванхильд, когда они заходят в винный погреб, просто на ней по-прежнему темные очки. Она снимает их и кладет внизу на полку, но когда они поднимаются и она собирается почитать газету за шиферным столиком, она не может читать без темных очков. Нина говорит, что спустится за ними в погреб, Сванхильд отказывается — лучше уж она не будет читать, потому что «в моей жизни так всегда!».
Нина забегает в лес с ветреницами и падает на землю. От влажного мха блузка клеится к спине, она закрывает глаза, поворачивает голову набок и вдыхает запахи. Они напоминают все леса, все моховые кочки, на которых она лежала, удалившись от людей, чтобы послушать звуки деревьев и птиц, воспаряющие быстрее мыслей, а те в свою очередь отлетают, становятся легкими, превращаются в звуки и присоединяются к хору, который поднимается и падает дождем из слов, одно за другим, на ее лицо, она открывает рот и принимает их и произносит вслух для самой себя:
Раньше свободной
И жизнью довольной была.
Я лодочкой вольной
По морю спокойно плыла.
Я свободной
Была
Тихим вечером у костра.
Не нужно держать обещанья,
Причинять кому-то страданья
Тихим вечером у костра.
После свободы —
Работа,
Груз опыта…
Мыслей и чувств игра
Темным вечером у костра…
Четыре дня минуло.
Я тот миг вспоминаю с тоской.
Не могу уснуть.
Я в плену.
Я потеряла покой.
Почему не звонит он?
Получил ли мое письмо?
Почему не приходит?
Мысли все об одном, об одном…
Что же делать теперь остается?
Ведь о том,
Для кого мое сердце бьется,
Знаю лишь, что он Франком зовется
[8].
Ха-ха!
Она вскакивает и стряхивает с себя мох, прошлогодние листочки и веточки, вылетает из леса и бежит к Сванхильд, которая сидит на террасе и не читает газеты, потому что такова ее жизнь. Встает за ней так, что Сванхильд приходится повернуть стул, зато она видит и без темных очков:
Ведь о том, для кого мое сердце бьется,
Знаю лишь, что он Франком зовется.
Так срифмовалось. Забавно? Звали бы его Пер, можно было сказать «знаю лишь, что он Пером зовется». Теперь я свободна от него, как тебе?
Сванхильд не впечатлилась. Все не настолько прекрасно, чтобы так просто разрешаться. Тогда бы она тоже исцелилась, но с ней даже близко такого не случается. А если бы его звали не Франк и не Пер, а Хокон? Нет, стишок не годится, он слишком легкий, к тому же неровный и не затрагивает серьезных сторон любви и жизни, но можно послать его в местную газету, они публикуют подобные стишки на страничке отзывов в самом конце, она может заработать пятьсот крон, что составляет примерно один процент ее потерь от знакомства с Франком Нильсеном.
Сванхильд не понимает всего. Она не понимает, что дело не в словах, как они звучат или выглядят на бумаге, а в способе, которым они прокладывают в ней путь, чтобы появиться на свет, и этот путь остается в ней, легкий и свободный.
Франк Нильсен приезжает слишком поздно
Франк Нильсен приезжает вечером в понедельник на желтом «шевроле» без крыши, в кожаной кепке на голове, она его даже сразу не узнает, да и потом тоже. Он говорит, что забирает баллон с гелием, и улыбается поверх очков. Она следует за ним через двор к сараю, где стоит аппарат с шлангом, прижатым дверью. Шланг треснул, чего Франк Нильсен не замечает, он затаскивает ее внутрь и закрывает дверь, ставит ее вполоборота и целует в шею, шарит одной рукой под юбкой, а другой расстегивает свой ремень.
— Девочка моя! — говорит он, когда падают брюки, поворачивает ее еще, наклоняет над баллоном с гелием и входит в нее одним движением, опирается на баллон, раскачивает его и опускается на колени.
— Мама! — зовет Агнес со двора, Франк сдерживает дыхание и снижает скорость. — Мама?
Сарай темный и пахнет шишками. Баллон слегка стучит об окно. Они слышат, как стихают ее шаги, тогда он увеличивает скорость, берется за дело по-мужски и кончает быстро с сиплым вскриком, аппарат падает, все не так, как в прошлый раз, она говорит: «Я люблю тебя».
— Что? — спрашивает он в ужасе и выходит из нее. — Что ты сказала?
В нашем мире это так редко услышишь.
— Я люблю тебя, — повторяет она.
— Любишь меня?
— Да.
— Ты шутишь!
Он натягивает брюки:
— Мне надо домой.
— Ну да.
— Ничего, если я поеду?
— Да.
— Ты сказала, что любишь меня?
— Да.
— И не хочешь, чтобы я остался подольше?
— Но тебе же надо домой.
Он целует ее немного нежнее, чем раньше, она уже не так нежно: когда говоришь, что любишь, все проходит, поэтому эти слова и произносят. Он открывает дверь и заходит в машину. Желтая краска на ней так блестит, что машина сама может найти дорогу в темноте.
Антонсен был в суде и вскоре неожиданно возвращается с черным плащом, перекинутым через руку. Он думает, что проиграл, а разве загипсованного водопроводчика нет на подходе?
— То есть?
— А что, если он приедет на инвалидной коляске?
— И что?
У нее слишком много порогов и слишком узкие двери, и как он будет подниматься на второй этаж? По счастью, Антонсен знает нескольких безработных боснийских беженцев, которые необыкновенно хорошо владеют столярным ремеслом, могут сточить пороги и расширить двери и с удовольствием споют вечером грустную песню, если кто-нибудь попросит их развлечь одного или парочку бездетных гостей.
Приезжают боснийцы
На следующий день они появляются за автобусной остановкой, Бато и двое соотечественников — Энвер и Владимир, похожие на сгорбленные, изъеденные погодой сосны с парой сломанных веток. Они меряют ступеньки, двери, пороги, строгают и колотят и сооружают систему, благодаря которой Бренне на инвалидной коляске может подниматься по лестнице, она чем-то напоминает аппарат для надувания шариков.
Пахнет опилками и клеем, на мебель, книги и пол в гостиной ложится белый слой древесной пыли, вызывающий у Нины ассоциации с первым легким снежком в ноябре, и хотя это трудно себе представить, но она знает, что Грепан ей будет нравиться больше, когда станет белым и без цветов. Есть много вещей, которые она предвкушает. Начались летние каникулы, Ада и Уле приходят каждое утро. Боснийцы учат их строгать и забивать золотистые гвозди в листы латуни, укрепляющей пороги, и произносить соответствующие слова на их родном языке: Invalidfka-koica — значит «инвалидная коляска», pjenazabrijanje — «стружка». Нет никакой спешки. Боснийцы не теряют терпения. Они напевают и насвистывают. По вечерам они сжигают отходы на пляже, снимают с себя рабочую одежду, волосы становятся жесткими от опилок и клея и стоят на голове грязными кустиками. Они намыливаются и купаются в бухте, а Сванхильд стоит на верхушке шхеры и следит за тем, чтобы Уле не утонул. Потом они макают свежий теплый Нинин хлеб в соль с зеленью и оливковое масло. Первые легкие облака бросают длинные тени на высокую зеленую траву, потом, когда темнеет, если вообще темнеет, и они надевают чистые рубашки, постиранные Ниной в подвале и высушенные на веревках, и джинсы, жесткие от чистоты, они едят рыбный суп и поют свои песни на пляже, мрачные, нежные и очень интересные. Они выпивают сливовицу, которую приготовили сами, и глаза их горят теплым удивительным огоньком. Днем сирень роняет свои последние цветки, и они идут по почти что черной лужайке, влажной в тени цементной лестницы, к летнему домику, в котором Нина не была с приезда. Гостиная с диваном, кухня без воды, ванной нет, зато есть туалет на улице. На втором этаже четыре спальни, в каждой — две откидных кровати, привинченных к стенам. Нина стелит три кровати, они могут спать в них, сколько им вздумается, а по вечерам петь для гостей.