— Садись, дочка, давай вместе думать, как быть дальше.
Иван Никитич потер морщинистый лоб:
— Вот что, у меня есть крестник, когда-то еще мальчонкой приезжал к нам. Где сейчас, не знаю. Будем считать, что это ты и есть. Отныне будешь зваться Сашком, а фамилия у тебя будет нашенская — Воронов. Идет?
Старик немного рассказал о семье своего крестника, чтобы я знал, что говорить, если меня будут расспрашивать. После завтрака он показал на топчан:
— Отдыхай и ни о чем не беспокойся.
Разбудил он меня часа в три дня:
— Вставай. Сейчас мой дружок Лукьян придет. Вместе пообедаем.
Вскоре пришел невысокий старик. Подвижной, веселый, какой-то подкупающе простой. Сели за стол. Иван Никитич познакомил нас, рассказал, как я попал в их дом.
— Ну-ка, что там было ночью? — спросил Лукьян.
Я коротко описал расстрел, ров, наполненный трупами. Старики слушали, опустив головы.
— Это уже в который раз, — сказал Лукьян. — Тысячи людей извели. Ничего, когда-нибудь за все ответят сполна.
— Лукьян, — начал Иван Никитич, — ты поразворотливей меня. Надо помочь Сашку. Документов-то у него никаких. В два счета попасться может.
— Что-нибудь сообразим, — пообещал Лукьян.
Несколько дней я провел у этих людей. Они рисковали жизнью, укрывая меня, но, казалось, это нисколько их не тревожило. Изредка заглядывал дед Лукьян. Однажды он осторожно намекнул, что в городе действует подпольная организация, которая не дает покоя фашистам. Из-под подкладки кепки вытащил измятый, промасленный тетрадный лист, на нем была записана сводка Совинформбюро. Прочитал ее нам.
— А теперь смотри на подпись. Видишь: «Подпольный комитет». Понимаешь, значит, партия с нами! Недолго уж осталось, свернем шею катам!
Но недолго пробыл я в семье Вороновых. В беду угодил случайно. Захотел взглянуть на жизнь города, а тут облава. Так как документов у меня не было, забрали в комендатуру. Для гитлеровцев любой человек без документов — партизан. Таких, как я, набралось немало — несколько десятков. Снова допросы, снова угрозы, побои, голод и полная неизвестность, никто не может сказать, доживешь ли ты до вечера.
Чуть свет нас выгоняли на работы в разные концы города. Чаще всего в порт. Распределяли по десять человек, к каждой десятке приставляли двух конвоиров — немца и полицая. Выгружали бомбы. А как-то вечером посадили нас на автомашины и повезли. Машины были те же, что и в ту страшную ночь, — грузовики с крытыми брезентом кузовами. И везли нас той же дорогой. Сквозь дыру в брезенте я увидел домик Вороновых. Вот и большак, по которому в ту ночь я пробирался в город. Сейчас будет ров. Неужели нас опять везут к нему? Заныло в груди.
Но машины ко рву не свернули. На бешеной скорости они мчались дальше…
Глава XXVII. Концлагерь Багерово
Наконец машины остановились. Послышались крики, лай собак. Старший конвоир приказал:
— Сходи, приехали!
Нас построили, пересчитали и повели в лагерь. Заграждение было капитальное. В сумерках я разглядел столбы метра в четыре высотой, густо оплетенные проволокой. С внешней стороны этого забора, на каждом углу которого стояли вышки с прожекторами и пулеметами, чернел большой ров с насыпью. Внутри ограждения — громадный барак, похожий на колхозную конюшню. Позади его возвышались три черные трубы какого-то разрушенного промышленного строения. После мы узнали, что там лагерное кладбище.
Подул сильный, пронизывающий ветер. Взлетели тучи пыли. Люди закрывали лица руками. Со скрипом открылась двустворчатая дверь одного из отделений конюшни, и всех загнали туда. В бараке было темно. Дверь закрылась, загремел запор. Сосед мой выругался:
— Черти, как скот загнали!
Нар не было. Голый земляной пол покрыт кучами мусора. Я пристроился подальше от двери. Не успел улечься, как почувствовал, что по мне что-то ползет — по рукам, по лицу. Вши. Крупные, как пшеничное зерно. Всю ночь почти никто не сомкнул глаз. Только под утро некоторые забылись тяжелым сном. Едва сквозь щели в стенах начал пробиваться предутренний свет, заскрежетали ворота. Не входя в помещение, видимо, боясь насекомых, два немца и три полицая с белыми повязками на рукавах заорали:
— Подъем! Подъем!
— Ну как спалось? — загоготал здоровенный полицай. — Ничего, обживетесь. У нас есть и похуже спальни.
Все вышли во двор, построились. Комендант через переводчика объявил:
— Вы находитесь в лагере военнопленных. Лагерные порядки должны выполняться неукоснительно. Нарушители подвергаются телесным наказаниям, лишению пайка и переводу в худшие спальни. Те, кто попытается вести коммунистическую пропаганду, выступать против великой Германии, будут казнены. За попытку к бегству — расстрел. Расстрел ожидает и заложников из той десятки, в которой работал бежавший.
На этом и закончилось знакомство с начальством. Из разговоров с другими пленными я узнал, что лагерь расположен между селом Багерово и деревушкой Самострой. В полутора километрах отсюда строятся какие-то сооружения. Они считаются строго секретными. Поэтому пленных, работающих здесь, никуда не переводят. Единственный путь — к Трем трубам. Там нашего брата тысячи похоронены. Старожилы сказали, что за месяц каждый из пяти обитателей лагеря нашел покой на кладбище. Издевательства зверские. Питание впроголодь. Кормят всевозможным гнильем и даже этих отбросов дают такую норму, что люди на глазах превращаются в скелеты.
В то утро нас выгнали работать в ракушечный карьер. Долбили, резали, носили камень. Работали дотемна. К вечеру люди падали от изнеможения. Когда вернулись в лагерь, получили по порции баланды из отрубей, предварительно простояв час в очереди у кухни. Жидкое месиво наливали в консервные банки. Ложки не полагались: баланду просто выпивали. После проверки вновь загнали в конюшню. Измотанные люди падали пластом. Но сон долго не приходил. Узники тихо переговаривались. Они ничего не знали о том, что творится на белом свете, и все-таки верили в лучшее. Эту веру ничем нельзя было убить в советском человеке. И эта вера в народ, в его будущее изливалась песней, благо немцы петь не запрещали. Кто-то в темноте тихо, почти шепотом затягивает свою любимую. Постепенно песню подхватывают все новые голоса, и вот она уже плывет в ночь, за стены грязного, мрачного барака.
Это были самые святые минуты. Песня шла из глубины сердца, бередила душу, оплакивала утерянное счастье, будила надежды.
«Ты, товарищ мой, не попомни зла…» Знакомые с детства слова. Но особый смысл они приобретали здесь, в лагере. Пели люди измученные, голодные, оторванные от Родины, но сколько любви к родной земле звучало в их голосах. Потом все стихало. Слышался только болезненный бред смертельно усталых людей да стоны — даже самые сильные здесь стонут и плачут во сне.
На другой день пригнали новую партию пленных. В бараке-конюшне стало еще теснее. Настелили нары, стали спать в два этажа.
Так и потекла жизнь. Пленные рыли укрытия, блиндажи, землянки, доты и дзоты, строили дороги, добывали камень в карьере, выгружали бомбы на станции Багерово. На работы выходили бригадами по 10–15 человек. Конвоиры получали людей под расписку. Сразу же стало ясно, что бежать невозможно. Немцы и полицаи следили за каждым шагом.
Стояла августовская жара. В лагере начались повальные эпидемии. Свирепствовали дизентерия, сыпной тиф. Серая лагерная кляча не успевала отвозить умерших к Трем трубам. За несколько недель умерло около четырехсот человек. Немцев это не беспокоило: на место погибших поступали новые партии смертников.
У многих на уме было одно — бежать! Но как? Побеги совершались стихийно, неорганизованно и потому заканчивались плачевно. Почти каждый вечер перед строем военнопленных устраивались казни пойманных беглецов. Вместе с ними для устрашения расстреливали еще одного или нескольких ни в чем не повинных людей из их бригад. Читали приказ коменданта, и палач Курт стрелял из парабеллума в затылок людям, поставленным на колени. Но даже казни не пугали пленных. Шли на все, на верную смерть.