– Неужели хуторяне одолели супостата?
– Да степняки до хуторка-то и не добрались.
– Это слово Божье их на праведный путь направило.
– Не слово до их сердец добралось, а страх.
– Кто же напугал их? Зверь какой дикий или чудише лесное?
– Не зверь дикий и не чудище рыкающее, хотя сперва и мы перепугались, до того вида он ужасного был в тот миг.
Интересно, это они про кого?
– Он был один?
– Один. Верхом на странном северном звере Деда Мороза, с сабелькой махонькой в руках.
– И как же он обратил в бегство целое воинство степняков?
– Не знаю. С божьей помощью. Без нее никак…
– Может, помогал кто?
– Да нет,- неуверенно произнес Добрыня.- Пленные степняки в один голос утверждают, что в бегство их обратил шайтан, нечистый по-ихнему. И не диво -
в странных одеяниях, на звере, степнякам неведомом, с отвагой непомерной на множество врагов в одиночку кинулся – от неожиданности и из-за темноты почудилось им, что не человек на них напал.
– Про то былины слагать будут,- убежденно произнес баритон.
– Это еще разобраться нужно,- возразил тенор.- Негоже христианскому воину в облике врага человеческого представать.
– Так на благое дело…
– На благое можно, это ж богоугодное деяние.
После минутной паузы баритон проговорил:
– Да, мы, богатыри, такие. И на поле брани, и в постели герои…
– Это ты-то герой? – В сугубо мужской разговор вклинилось визгливое женское сопрано.- Скорее уж телок неразумный.
– Марфа,- укоризненно произнес Добрыня Никитич.- Ну зачем ты уж так?
– А что? В сиську мордой потыкается и баиньки. Герой!
– Сама виновата,- возмутился баритон.- Нечего было вымя отращива…
Бомс!
Голоса переключились на обсуждение некоторых аспектов Святого Писания, пытаясь решить, можно ли жене бить мужа, если тот вроде бы как при исполнении служебных обязанностей. И я отвлекся, чтобы осмотреться и определить – где, собственно, нахожусь.
Комнатушка три на четыре, мазанный глиной потолок, выдраенные до матового блеска деревянные стены, кровать подо мной и комод со скамьей у стены – вот и вся обстановка. Да еще образок Николая-угодника, если верить подписи, у изголовья. По-спартански просто. Скудость обстановки можно объяснить многими причинами, а вот в сочетании с образцовым порядком указывает на то, что сия комнатушка либо келья монаха, либо жилище служивого.
Между тем баритон и тенор перенесли свой спор о высоких материях к дверям моей комнаты.
– Посторонись, сын мой.
– Погодите, святой отец, вам спешить некуда, дайте я сначала окажу раненому помощь, тогда сможете неспешно провести с ним душеспасительную беседу. А пока не мешайте мне выполнять свой лекарский долг.
– Не перечь мне! Дать исповедаться умирающему – наиважнейшее дело.
Дверь приоткрылась, но тотчас захлопнулась.
– Я первый!
– Нет я!
По характеру возни определив, что конфликт обостряется, я встал с постели, закутавшись в простыню, словно римский сенатор. Распахнув дверь, пригласил:
– Входите оба. Ать-два…
Растерянно замолчав, они, отпихивая друг друга, протиснулись внутрь сквозь узковатый для двоих дверной проем.
– Присаживайтесь,- вежливо проговорил я, переложив на комод рыжего наглеца, и не подумавшего самостоятельно убраться с присмотренного места, и опускаясь на кровать.
Поскольку свободной посадочной площадкой осталась только скамья, то им, волей-неволей, пришлось располагаться на ней – не стоять же, когда собеседник сидит?
Пока они рассаживались, я исподтишка рассматривал их.
Два совершенно противоположных типажа, хотя в некотором роде соответствуют стереотипным представлениям о людях двух этих конкретных профессий.
Святой отец, обладатель глубокого, можно даже сказать проникновенного, тенора – приземист, с солидным брюшком, которое не в состоянии скрыть даже просторная ряса, с массивным крестом на шее и требником в руках. Открытая улыбка средь пухлых щек и свет негасимой веры в очах. Сама внешность его – олицетворение смирения и всепрощения. Да только уж больно пристально он меня рассматривает, так пристально, что я внутренне ежусь. Уж не выискивает ли он на мне «Знак Сатаны» – три шестерки, сплетенные в трилистник либо вписанные в круг? С чего бы это?
Неприятный холодок рождается в груди – а почему это я вдруг решил, что на мне подобных знаков нет?
Неуверенность порождает сомнения.
Хриплый баритон принадлежит военному врачу. Да и какой еще лекарь будет расхаживать в кольчуге и с мечом на поясе? Длинный и жилистый, словно сушеная вобла, с выскобленным до синевы волевым подбородком и холодными бледно-голубыми глазами, так сказать зеркалом души, в котором, впрочем, ничего не отражается. Моя бармалейская составляющая поневоле ощутила неприязнь – тоже мне Айболит выискался. В мозолистых руках лекаря котомка с инструментами, а на поясе – по другую сторону от меча – деревянная колотушка, обитая войлоком, с лоснящейся от частого употребления рукоятью. Если изменчивая память меня на сей раз не подводит, то этот инструмент – местный аналог анестезиологических масок, капельниц и прочих помощников на пути в объятия Морфея.
– Грешен ли ты, сын мой?
– Не помню, отец.
Такого ответа святой отец, пожалуй, не ожидал, но желание спасти мою заблудшую душу столь сильно, что, отринув растерянность и сомнения, он бросается на штурм.
– Грешен,- заключает он и осеняет меня крестным
знамением.
Тугая волна теплого воздуха ударяет в меня, а в углу, за погасшей лучиной раздается испуганный писк и шуршание.
– Но спасение ждет твою бессмертную душу, если ты искренне раскаешься и впредь будешь следовать путем, заповеданным нам свыше.
Посмотрев вверх, куда указывал его перст, я рассмотрел лишь потолок и нечего более.
– Вы говорите, а я пока займусь делом. – Лекарь положил котомку на кровать и замер словно в нерешительности, взвешивая на руке колотушку.
У меня нехорошо заныло под ложечкой. Святой отец, недовольно сопя, продолжает живописать ужасы ада и радости рая.
– Ибо всякий нераскаявшийся грешник понесет каруза свои прегрешения. Каждому воздастся по деяниям его…
Доктор зачем-то постучал меня пальцами по лбу, прислушиваясь к доносящимся звукам, затем прослушал сердце и пощупал пульс.
– … кто ложью язык свой осквернял – тот обречен будет через него муки принимать, вылизывая раскаленную сковороду, кто прелюбодействовал…
Вот это меня почему-то заинтересовало. Хотя я и не помню почти ничего, при одной мысли о прекрасных женщинах моя кровь убыстряет свой бег.
Но этот круг ада священник упомянул вскользь, не заостряя внимания на том, посредством какой части тела будут претерпевать наказание прелюбодеи и распутные девицы.
Скрипнула дверь, и на пороге возник Добрыня Никитич. В руках у него ржаной каравай, шмат жареного мяса и тарелка с кислой капустой.
При виде пищи на моем лице столь явственно нарисовался неудержимый восторг, что святой отец замолкает на полуслове, наверняка решив, что моя душа еще недостаточно просвещена, чтобы начинать борьбу с чревоугодием. А может, в этом вопросе он расходился со Святой Церковью (при его комплекции и цветущем виде говорить об отсутствии аппетита неуместно).
– Как чувствуешь себя, герой?
– Уже лучше.
– Вот что творит святое слово,- назидательно изрек священник, приписав улучшение моего самочувствия исключительно своему благотворному влиянию.
– Но курс восстановительного лечения пройти не помешает,- вмешался врач.- Побольше находитесь на воздухе. Утренняя гимнастика и все такое.
– Вечерняя прогулка перед молитвой лишней не будет,- согласился святой отец.- Значит, сегодня и начнем. А прогуливаться лучше всего от казарм до храма, в этом месте, овеянном небесной благодатью, и будем вести наши беседы. Не лишним будет и свечку поставить за чудесное спасение. И не только тебе…
– Да-да, отец Дормидонт Ополинариевич,- виновато проговорил Добрыня.- Я и сам собирался, да все как-то…