— Вот, сюда я переписал все, что представляет для меня интерес. Мастеру Рембрандту осталось только поставить свою подпись. Я готов забрать вещицы в ближайшие дни.
— Не заплатив ни гроша?
— Помилуйте! — искренне возмутился визитер. — Ну разумеется, я готов заплатить. Мастер Рембрандт великодушно позволил мне самому оценить каждую вещицу.
Вот это уж совсем непонятно для скряги, каким был Рембрандт. Вероятно, мастер просто не понимал, ради чего притащился сюда этот коллекционер. А ведь еще совсем недавно старик трясся над каждой безделицей.
Деликатно взяв из рук ван Бредероде книгу, я столь же деликатно засунул ее ему в карман сюртука.
— Выслушайте меня, господин ван Бредероде. Очень внимательно выслушайте. Рембрандт ван Рейн ничего не будет ни подписывать, ни продавать. Дело в том, что ему в этом доме не принадлежит ровным счетом ничего. Все записано на его детей.
— Детей, говорите? Но ведь его сын умер, а дочери не было дома, когда я пришел.
— Зато сейчас она вернулась.
— Тогда я готов говорить с ней и предложить ей…
— Руку и сердце? — не дал ему договорить я. — Припоздали, любезнейший.
Без особых церемоний я схватил мошенника за шиворот и выпихнул из каморки. Не обращая внимания на его причитания, я едва не спустил его с лестницы и выпроводил на улицу. Там он упал, поскользнувшись на обледенелой мостовой, и наградил меня полным ненависти взглядом. Я же, не вступая с ним в перебранку, захлопнул дверь.
— Кто это был? — хотела знать Корнелия.
— Может, какой-нибудь вполне безобидный делец, — предположил я. — А может, и обманщик, пожелавший за бесценок выудить у твоего отца его коллекцию. Не было у меня настроения выяснять. И без того голова раскалывается.
Ребекка хотела было вставить реплику, но тут я расслышал характерное потрескивание. Спутать его нельзя было ни с чем.
— Вы ничего не чувствуете? — спросил я, втянув носом воздух.
В доме стоял отчетливый запах гари.
На какую-то долю секунды мне показалось, что я снова на борту многострадальной «Чайки», в охваченном пожаром трюме судна.
— Это там, наверху! — крикнула Корнелия, бросившись к лестнице. — В мастерской отца!
Мы с Ребеккой Виллемс последовали за ней. Добежав до двери в мастерскую Рембрандта, Корнелия распахнула дверь. Нас обдало жаром. В помещении пылал настоящий костер из опрокинутых мольбертов и писанных маслом холстов.
Огонь пожирал лики Рембрандта. За считанные минуты он расправился со всеми автопортретами художника. За ними стояли месяцы вдохновенной работы. Рембрандт, стоя над этим кострищем, равнодушно взирал на погибавшие в пламени произведения. Корнелия подошла к нему, но старик, казалось, не замечал дочери.
Сбегав вниз, я принес толстое покрывало и набросил его на огонь. Пламя удалось быстро сбить, после чего мы, не обращая внимания на дождь со снегом, распахнули окна, чтобы проветрить задымленное помещение. От автопортретов живописца осталась лишь кучка пепла на прокопченном полу.
Пустой взор мастера постепенно оживал, а когда он осознал присутствие Корнелии, глаза его засветились радостью. Обняв дочь, он всхлипнул, словно ребенок.
— Не могу себе этого простить, — не сразу произнес он. — По моей вине тебе пришлось столько пережить, дочь моя. Я поставил под удар даже твою жизнь. Из-за меня погибло столько людей, хоть я сам и не желал ничего подобного. Это все по милости того злобного духа, поселившегося в моем одряхлевшем теле, не по моей!
— Я знаю это, отец, — ответила Корнелия, ласково проведя ладонью по его взлохмаченным волосам. — Знаю. Но отчего ты решил уничтожить свои картины?
— Да потому что на них я другой, злобный. Тот, каким я был еще недавно. Тот, который улыбался с портретов недоброй улыбкой. И я не хотел, чтобы люди запомнили меня таким. В особенности теперь, когда близится мой конец.
— Ты не должен говорить такие вещи, отец! Ты просто утомился, вот отдохнешь — и все снова будет хорошо.
— Нет, скоро я буду с Титусом, — ответил он.
По его лицу я понял, что он искренне верит в свои слова. Это не было продуктом недужного духа, так и не примирившегося с потерей любимого сына. За маской ослепленного злобой человека, вознамерившегося сквитаться с миром за все выпавшие на его долю невзгоды, скрывался подлинный Рембрандт ван Рейн: человек посвященный, искушенный, с прежней, некогда присущей этому живописцу ясностью сознающий неотвратимость своего близкого конца.
— Меня знобит, я устал, — надтреснутым голосом произнес мастер. — Я хочу прилечь.
Корнелия отвела отца вниз и приготовила ему постель, а мы с Ребеккой стали наводить в мастерской художника мало-мальский порядок. У стены оставалось несколько картин, над которыми Рембрандт трудился в минувшие недели. Одна из незавершенных работ изображала Симеона в храме. Меня не покидало предчувствие, что картине уготована участь так и остаться незавершенной. Что же до автопортретов мастера, то ни один из них не сумел избежать позорного аутодафе.
Корнелия тревожилась за отца, и я отправился за лекарем. Врач не стал обнадеживать дочь мастера.
— Ваш отец считает, что дни его сочтены, — изрек лекарь. — Боюсь, в этом я вынужден согласиться с ним. Я дал ему успокоительное, чтобы он спокойно спал этой ночью.
Снадобье подействовало, и на следующее утро Рембрандт вызвал меня к себе. Сидя в постели, он бодро поедал приготовленный для него Ребеккой рыбный суп. Выглядел мастер лучше, чем в предыдущие дни.
— Подойдите поближе, Зюйтхоф, — пригласил он меня, ставя на столик рядом с постелью опустевшую тарелку. — Корнелия рассказала мне, что вы сделали для нее. Хочу поблагодарить вас за это. И за все остальное.
— Я поступал так не ради похвал или благодарностей, а ради Корнелии.
Рембрандт посмотрел в окно. Бури минувших дней улеглись, но порывистый ветер срывал с деревьев последние пожелтевшие листочки.
— Вот и меня скоро подхватит и унесет прочь осенний листодер, — негромко произнес Рембрандт. — И это будет справедливо. Как художник, я сказал свое слово, так что людям больше не нужен.
— Вот уж вздор, — вырвалось у меня. — Вы нужны Корнелии.
На губах мастера мелькнула грустная улыбка. Не та, высокомерная и хитрая, что я видел на его автопортрете и которую поглотило пламя, а благосклонная.
— Моя дочь рано превратилась в женщину. Наверное, потому, что отец ее раньше времени впал в детство. Я стал ребенком, вместо игрушек собирающим разное старое барахло и нередко клянчившим деньги у собственной дочери, отложенные ею на черный день, с тем чтобы покрыть долги. Теперь, когда я вновь обрел ясное видение, я горько каюсь. Мне следовало больше внимания уделять людям, а не разным безделушкам. Впрочем, их скоро заберет этот ван Бредероде. Или уже забрал?
— М-м-м, — промычал я в явном смущении. — Боюсь, я несколько переусердствовал. Мне этот человек показался пронырой и мошенником, посему я указал ему на дверь.
— Вы особенно не обольщайтесь на его счет, Зюйтхоф. Он снова явится сюда, забрать то, что ему приглянулось.
Нагнувшись ко мне, старик обеими руками вцепился в мой рукав.
— Вообще-то я не за этим позвал вас. Мне надо поговорить с вами о Корнелии. Как я говорил, она уже не ребенок, а зрелая разумная женщина. И молодой женщине не к лицу возиться со старым отцом. Ей куда больше нужен молодой, сильный мужчина. Муж. И вы, Зюйтхоф, должны поклясться мне самым дорогим для вас на свете, что никогда не дадите в обиду мою дочь!
— Не могу! — негромко произнес я в ответ.
— Как это — не можете?
Я рассказал ему о припадке ярости, чуть было не стоившем жизни Корнелии, о том, что происходило на борту «Чайки», когда я вновь оказался во власти злокозненных чар.
— Кто знает, может, эти дьявольские силы не оставили меня в покое? Может, я в любую минуту могу вновь осатанеть, как тогда? И вновь подвергнуть Корнелию смертельной опасности. Нет, единственное, что здесь можно сделать, — это вместе с Корнелией покинуть пределы Амстердама. И как можно скорее.