Тут мою веселость как рукой сняло.
— Уж не Осселя ли Юкена вы имеете в виду? — недоуменно переспросил я. Вдова Йессен кивнула. — А что с ним? Вы уж договаривайте!
— Еще вчера был приговор, — упавшим голосом продолжила она, потупив взор. — Перед ратушей его удушат на столбе, а голову разобьют. В точности так же, как он разбил голову Гезе.
Мне вдруг стало нестерпимо жарко.
— То есть вы хотите сказать, что вина его доказана? — прошептал я.
— Никаких сомнений в его виновности нет.
Все, вероятно, так и было. Наверное, в целом Амстердаме я был единственным, кого терзали на этот счет сомнения.
— На какое число назначена казнь? — спросил я, страшась ответа.
— Его казнят сегодня в полдень.
Вскочив с кровати, я, невзирая на энергичные протесты хозяйки, стал натягивать на себя одежду. Благодаря стараниям вдовы Йессен одежда была выстирана и выглажена и даже отдаленно не пахла той дрянью, в которой меня усердно вымачивали красильщики. Взглянув на себя в стоявшее подле кровати зеркало, я убедился, что лучше было в него не смотреть. На меня уставился измученный, бледный субъект с изрядно отросшей щетиной на впалых щеках.
— Вы еще очень слабы, чтобы разгуливать по городу, — попыталась вразумить меня вдова Йессен. — Пропадете совсем, господин Корнелис. Не забывайте — сегодня пятница, тринадцатое число!
Оставив вдову наедине с ее причитаниями, я на подгибающихся от слабости ногах сбежал по лестнице. Время неумолимо близилось к полудню — моменту казни моего друга Осселя.
Дойдя до дверей на улицу, я остановился отдышаться. Голова страшно кружилась. Может, госпожа Йессен права и мне не стоило покидать постель? Вдохнув и выдохнув несколько раз подряд, я выпрямился и вышел на улицу. Путь мой лежал к городской ратуше. Уже скоро я с трудом пробирался сквозь толпы людей, устремлявшихся к месту казни, — похоже, весь Амстердам, за исключением занятых на работе, жаждал поглазеть на жуткое зрелище.
Пестрая толпа заполонила все улицы между ратушей, церковью Ньювекерк, Оуде-Вааль и Купеческой биржей. Передо мной плясали перья на шляпах именитых горожан, степенно возвышались высокие черные головные уборы торговцев и коммерсантов, мелькали вызывающе нахлобученные бесформенные картузы простолюдинов, колыхались широкополые шляпы молодых дам, белели колпаки бесчисленных служанок. Немилосердно расталкивая всех, невзирая ни на сословную принадлежность, ни даже на возраст, я пробирался вперед, и вскоре моему взору открылся эшафот с установленным на нем орудием умерщвления — столбом, у которого предстояло окончить жизнь Осселю Юкену.
Я не успел пробраться поближе, как зазвучали фанфары, и толпа утихла. Призыв фанфар сменила барабанная дробь, и со стороны ратуши к месту казни двинулась необычная процессия. Во главе ее выступали стражники. Их каменные лица и угрожающе сверкавшие в лучах солнца алебарды вмиг утихомирили даже самых бесцеремонных зевак. Вот показался трубач, за ним — высокие особы из магистрата, далее приговорившие Осселя к смерти судьи, и, наконец, я увидел его самого.
Со связанными за спиной руками он обреченно шагал между двух алебардистов к эшафоту. Некогда упитанная физиономия исхудала, осунулась, голова безжизненно поникла, а пустой взгляд был устремлен в пространство. Как же не походил этот парализованный отчаянием человек на прежнего Осселя Юкена, весельчака, силача, моего единственного друга. Я еле сдерживался, чтобы не позвать его, но к чему? Разве мог я хоть что-то изменить теперь? Ровным счетом ничего.
И все же как мне облегчить выпавшую на его долю участь? Ведь должен существовать способ убедить суд в том, что, дескать, этот случай не совсем обычный, что человек, совершивший ужасное преступление, — сам жертва обстоятельств, пусть до сей поры пока неведомых, скрытых для разума. Я попытался протиснуться ближе к процессии, но плотная толпа не позволяла даже шевельнуться.
В отчаянии я во весь голос стал молить власти о пощаде, но мой призыв потонул в гомоне толпы. Наоравшись до хрипоты, я прекратил попытки. Я пришел сюда в твердом намерении помочь другу, но мне была уготована роль одного из этих бесчисленных зевак, окруживших эшафот.
Судьбе было угодно, чтобы я, не в силах ничего изменить, взирал на то, как моего друга Осселя Юкена сначала привязали спиной к страшному столбу и удушили при помощи толстенной веревки, накинутой на шею палачом. До конца дней своих мне не забыть, как боролся Оссель за каждый глоток воздуха, как задыхался, как его большое, сильное тело, содрогнувшись в предсмертной конвульсии, вдруг враз обмякло, как жутко белели на посиневшем, перекошенном лице закатившиеся, выпученные глаза.
Когда голова Осселя бессильно склонилась набок, я даже почувствовал странное, противоестественное облегчение. А когда палач, намереваясь довершить ужас этого акта, поднял тяжеленный молот, я, будучи не в силах видеть, как голова Осселя станет кровавым месивом, зажмурился. Но воображение художника сделало свое черное дело — картина чудовищной расправы еще долго преследовала меня.
Толпа медленно продвигалась мимо лавчонок и лотков — только что завершившийся чудовищный спектакль сулил торговому люду недурные барыши. Какой-то, явно лишенный слуха, безголосый крикун, именовавший себя певцом, затянул песню о некоем Осселе Юкене, который из ревности угробил свою подружку. Девчонка, совсем еще ребенок, обходила собравшихся со шляпой в руке, безмолвным взором упрашивая пожертвовать хоть штюбер. Люди изредка бросали в шляпу мелкие монетки. Когда она добралась до меня, я лишь помотал головой в ответ. Но девочка не отставала от меня, бесцеремонно тыкая шляпой мне в грудь. Откуда-то сбоку вдруг возникла изящная мужская рука и бросила монету. Явно довольная попрошайка исчезла.
— Понимаю вашу неохоту, господин Зюйтхоф, — примирительно произнес судебный инспектор Иеремия Катон. — Будь это хоть выдающийся оперный тенор, вас он вряд ли утешил бы в такой день. Не говоря уже о словах этой, с позволения сказать, песни.
— Вы правы, день и в самом деле такой, что лучше не придумаешь, — согласился я. И тут же вполголоса добавил: — Сегодня ведь пятница, тринадцатое число.
— Что вы желаете этим сказать?
— Да нет, ничего особенного, — смешавшись, пробормотал я в ответ. Мне ужасно трудно было продолжать этот разговор.
— Виду вас, Зюйтхоф, прямо скажем, неважнецкий. Похудели, краше в гроб кладут. Уж не захворали ли вы?
Я кивнул:
— Все это последствия того самого купания, когда я по милости скотов-красильщиков наглотался божественного нектара из красильного чана.
— Тогда вам следовало бы принять внутрь что-нибудь настоящее. Да и поесть явно не помешало бы. Вон там, видите, рядом с церковью есть отличная харчевня. Пойдемте, я вас приглашаю.
Я невольно обернулся — бросить прощальный взгляд на эшафот, но Катон взял меня за локоть.
— Вы лучше постарайтесь запомнить вашего друга таким, каким он был при жизни! Расквашенный череп, знаете ли, явно не тянет на образ для воспоминаний.
Благодаря казни и владелец этой харчевни явно не оставался внакладе. С великим трудом нам удалось устроиться на деревянной скамье у самой стены длинного, словно гроб, зала. Катон велел принести нам пива и рыбный суп, и почти тут же светловолосая упитанная девица поставила перед нами две кружки пива и объемистые миски. Судебный инспектор принялся смаковать суп, я же отхлебнул пива. Не мог я сейчас взяться за еду, когда у меня перед глазами стояла ужасная картина казни.
— Вам надо заставить себя поесть, — посоветовал инспектор Катон. — Судя по вашему виду, вам явно не повредит съесть пару ложек супа.
— Чего это вдруг вы стали проявлять ко мне такую заботу? Совесть замучила?
Катон удивился не на шутку.
— При чем здесь совесть? С чего это вы взяли?
— Вы палец о палец не ударили, чтобы уберечь от плахи Осселя Юкена.
— Этого от меня никто не требовал, да у меня и не было подобных намерений. К тому же я не сомневался, что ваш друг — убийца. Судьи поступили соответственно, так что поделом ему. Пощади убийцу, и другие почувствуют себя вольготно. Вижу, я вас не убедил, Зюйтхоф. Вы что же, до сих пор верите, что Юкен никого не убивал?