Однако было бы упрощением воспринимать его как эффективную машину для розыска преступников. Нет, Джеймс — человек, в нем живет враждебность, которая время от времени вырывается наружу, тогда его суждения поражают резкостью. Не думаю, что он испытывает удовольствие, огорчая окружающих, скорее ему на них глубоко наплевать. Мне думается, что Джеймс постоянно злится на мир за то, что в нем есть типы вроде того, что убил его сестру. Но даже если и так, я давно перестала прощать ему дерзкие выходки. Всему есть предел.
А ум у него блестящий, его догадки, подобно вспышке фотокамеры, ослепляют людей, которые имеют с ним дело. И он делится своими способностями со мной, что связывает нас, как пуповиной. Он словно мой злой ребенок. Еще он способен понять логику действий убийцы. Он может пробраться в закоулки его души, разглядеть, что скрывается в тени, распознать зло. Я тоже это умею. Мне часто приходилось вместе с ним разрабатывать детали дела. Мы взаимно действовали, как масло и шарикоподшипник. В остальное же время его присутствие действовало на меня, как наждачная бумага — на металл.
— Я тоже рада тебя видеть, — отвечаю я.
— Эй ты, задница, — ворчит Алан, и в голосе слышится угроза.
Джеймс складывает руки на груди и окидывает Алана прямым холодным взглядом. Он это умеет, я даже им восхищаюсь. Несмотря на то что в нем всего пять футов и семь дюймов и весит он не больше 130 фунтов в мокром виде, запугать его невозможно. Создается впечатление, что он не боится ничего.
— Я просто спросил, — говорит он.
Я кладу руку на плечо Алана:
— Все в порядке.
Они несколько секунд смотрят друг на друга. Первым со вздохом отводит взгляд Алан. Джеймс одаривает меня долгим оценивающим взглядом и склоняется над столом.
Алан качает головой:
— Ты уж прости его.
Я улыбаюсь. Ну как я могу объяснить ему, что хамство Дамьена мне в данный момент приятно? Это все часть того, что было раньше. Джеймс по-прежнему злит меня, но от этого мне комфортно.
Я решаю сменить тему:
— Что тут у вас новенького?
Я прохожу в офис, оглядываю столы и пробковые доски. Руководила всей этой лавочкой в мое отсутствие Келли, поэтому она и отвечает на мой вопрос:
— Да было довольно тихо, лапонька.
Келли всех так зовет. По слухам, она получила письменный выговор за то, что назвала лапонькой директора. Многих ее фамильярность безумно раздражает. А меня — нет. Для меня Келли есть Келли, и все тут.
— Ничего из ряда вон выходящего. Мы сейчас работаем над старыми, нераскрытыми делами. — Она улыбается. — Похоже, все плохие парни ушли вместе с тобой в отпуск.
— Как насчет похищений? — спрашиваю я.
Похищение детей — наш хлеб с маслом, хотя все порядочные люди в Бюро эти дела ненавидят. Здесь редко речь идет о деньгах, обычно это секс, боль и смерть.
— Одного ребенка нашли живым, второго мертвым.
Я смотрю на пробковую доску и ничего не вижу от нахлынувших слез.
— По крайней мере обоих нашли, — бормочу я.
Очень часто бывает по-другому. Тот, кто полагает, что отсутствие новостей — это хорошие новости, никогда не был родителем похищенного ребенка. В противном случае отсутствие новостей было бы для него подобно раку, который, прежде чем убить, опустошает душу. Мне доводилось общаться с родителями похищенного малыша, они ходили ко мне многие годы, надеясь на какие-нибудь новости. Я видела, как они худеют и седеют, как надежда исчезает из их глаз. Найденное тело ребенка было бы для них Божьей благодатью, ибо мука неизвестности закончилась бы.
Я смаргиваю слезы и поворачиваюсь к Келли:
— Как тебе понравилось быть боссом?
Она улыбается мне свойственной ей нарочито высокомерной улыбкой.
— Ты же меня знаешь, лапонька. Я рождена, чтобы быть королевой. Теперь у меня есть корона.
Алан фыркает, потом хохочет.
— Не обращай внимания на эту деревенщину, дорогая, — презрительно бросает Келли.
Я смеюсь. Это хороший смех. Настоящий. Вот только длится он немного дольше, чем следовало бы, и я с ужасом чувствую, как глаза опять наполняются слезами.
— А, черт, — бормочу я, вытирая лицо. — Извините. — Я поднимаю на них глаза и слабо улыбаюсь. — Просто я очень рада всех вас видеть, ребятки. Больше, чем могу выразить.
Алан, этот человек-гора, движется ко мне и без всякого предупреждения обнимает меня огромными, как баобаб, руками. Я сначала сопротивляюсь, потом тоже обнимаю его, прижимаюсь головой к его груди.
— Да мы знаем, Смоуки, — говорит он. — Мы знаем.
Он отпускает меня. Тут вперед выходит Келли и отталкивает его.
— Хватит сюсюкать, — командует она и обращается ко мне: — Пойдем, я угощу тебя ленчем. — Она хватает свою сумочку и тащит меня к двери. — Вернусь через час, — бросает мужчинам через плечо и выталкивает меня в коридор.
Как только дверь закрывается за моей спиной, слезы у меня начинают течь ручьями.
Келли искоса смотрит на меня:
— Знала, что ты не захочешь распускать сопли при Дамьене, лапонька.
Я смеюсь сквозь слезы, молча киваю, беру из ее руки салфетку и позволяю себе воспользоваться ее силой, чтобы поддержать себя в минуту слабости.
7
Мы сидим в закусочной «Сабвей», и я завороженно наблюдаю, как Келли уминает бутерброд с мясом примерно в фут длиной. Я всегда удивляюсь, как это у нее получается. Она может съесть за один присест больше, чем футболист, и тем не менее никогда не прибавляет ни фунта. Я вспоминаю ее пятимильные пробежки по утрам, каждое утро, семь дней в неделю. Она смачно облизывает пальцы и чмокает губами с таким энтузиазмом, что сидящие за соседним столиком две пожилые леди смотрят на нее неодобрительно. Келли удовлетворенно вздыхает и, откинувшись на спинку стула, принимается потягивать через соломинку «Морнинг дью». Мне приходит в голову, что в этом вся Келли. Она не смотрит, как жизнь проходит мимо, она поглощает ее. Она заглатывает ее не жуя, и ей всегда требуется добавка. Я улыбаюсь своим мыслям, и она хмурится и грозит мне пальцем.
— Знаешь, я привела тебя сюда, потому что хотела сказать, как я на тебя злюсь, лапонька. Ты мне ни разу не перезвонила, не ответила ни на одно мое письмо по электронной почте. Это никуда не годится, Смоуки. Мне наплевать, насколько ты там запуталась.
— Я знаю, Келли. Ты меня прости. Правда, мне на самом деле очень жаль.
Она некоторое время напряженно смотрит на меня. Я не раз наблюдала, когда она именно так смотрела на преступника. Но я чувствую, что заслужила этот взгляд. Потом она улыбается и машет рукой:
— Ладно, простила. Теперь скажи честно: как ты? На самом деле, я хочу сказать. И не смей мне врать.
Я смотрю в сторону, смотрю на свой бутерброд, смотрю на нее.
— До нынешнего дня? Плохо. По-настоящему плохо. Мне каждую ночь снились кошмары. У меня была депрессия, и чем дальше, тем хуже мне становилось.
— Подумывала о самоубийстве, верно?
Я чувствую тот же толчок, что и в кабинете доктора Хиллстеда. Только здесь мне почему-то очень стыдно. Мы с Келли всегда были душевно близки и, хотя никогда об этом не говорили, любили друг друга. Но то была любовь, основанная на силе, она исключала возможность поплакаться на плече. Я боюсь, что эта любовь ослабнет или исчезнет совсем, если Келли начнет меня жалеть. Но я отвечаю:
— Верно, я думала об этом.
Она молча кивает, глядя на кого-то или куда-то. На мгновение меня охватывает чувство, что все это уже было. Келли похожа на доктора Хиллстеда, решающего, какой способ лечения избрать.
— Смоуки, в этом нет никакой слабости, лапонька, — наконец говорит она. — Рыдания, ночные кошмары, депрессия, мысли о самоубийстве — ты от этого не становишься слабее. Это лишь означает, что тебе больно. А больно всем может быть, даже супермену.
Я смотрю на нее и не нахожу слов. Я полностью растеряна, не могу придумать, что сказать. И дело не в том, что сказала Келли, меня ее слова не удивили. Она мягко улыбается: