Я ощущаю запах больницы, и меня передергивает.
— Пришли, — говорит Дженни.
Полицейский у двери палаты проявляет бдительность: просит меня показать документы, хотя я и пришла с Дженни. Я считаю, что он поступает правильно.
— Кто-нибудь еще приходил? — спрашивает Дженни.
Он отрицательно качает головой:
— Нет. Все спокойно.
— Джим, не впускай никого, пока мы будем в палате. Не важно кого, понял?
— Как скажете, детектив.
Он садится на стоящий у двери стул и развертывает газету. Мы входим.
Когда я вхожу в палату и вижу неподвижное тело Бонни на кровати, у меня начинает кружиться голова. Бонни не спит, глаза открыты. Но зрачки не реагируют на шорох наших шагов. Она маленькая, хрупкая. Ее делает такой не больничная койка, а обстоятельства. Я с удивлением вижу, как она похожа на Энни: такие же светлые волосы и ярко-синие глаза. Через несколько лет она будет копией той девушки, которую я когда-то утешала на полу в туалете средней школы. Я вдруг понимаю, что сдерживаю дыхание. Набираю полную грудь воздуха и подхожу к Бонни.
Дженни по дороге объяснила, что тщательное обследование не выявило следов изнасилования и физических травм. Я рада этому сообщению, потому что знаю: есть другие раны, более глубокие. Они разверсты и кровоточат. Ни один врач не в состоянии зашить раны, нанесенные рассудку.
— Бонни? — тихо произношу я.
Помнится, я читала, что с людьми, находящимися в коме, нужно разговаривать, они слышат нашу речь, и это помогает им держаться. Состояние Бонни очень похоже на кому.
— Я Смоуки. Мы с твоей мамой были близкими подругами. С давних времен. Я твоя крестная мать.
Никакой реакции. Глаза смотрят в потолок. Видят что-то потустороннее. Или ничего не видят. Я подхожу к кровати. Нерешительно беру маленькую руку в свою. Ощущаю мягкую кожу, и волна головокружения захлестывает меня. Эта рука ребенка — символ того, что мы защищаем и любим, чем дорожим. Я много раз вот так держала за руку свою дочь, и во мне возникает пустота, когда рука Бонни занимает место ладони Алексы. Я начинаю говорить с девочкой, толком не понимая, что скажу в следующий момент. Дженни молча стоит в сторонке. Я почти не замечаю ее присутствия. Слова мои звучат тихо, умоляюще, напоминая молитву.
— Ласточка, я хочу, чтобы ты знала: я здесь для того, чтобы найти человека, который сделал это с тобой и твоей мамой. Это моя работа. Я хочу, чтобы ты знала: я чувствую, как тебе плохо, как тебе больно. Как хочется умереть. — По моей щеке течет слеза. — Плохой человек отнял у меня мужа и дочь шесть месяцев назад. Он поранил меня. И очень долго я хотела сделать то, что ты хочешь сейчас. — Я умолкаю, прерывисто вздыхаю и сжимаю ее ладошку. — Я только хочу, чтобы ты знала: я все понимаю. Ты оставайся здесь сколько нужно. Но когда ты будешь готова выписаться отсюда, ты не будешь одна. Я буду с тобой. Я о тебе позабочусь. — Я уже реву и не обращаю на это внимания. — Я любила твою маму, солнышко. Я так ее любила. Жаль, что мы так редко встречались. Я бы тогда узнала тебя получше. — Я криво улыбаюсь сквозь слезы. — Как жаль, что вы с Алексой не знали друг друга! Думаю, она бы тебе понравилась.
У меня все больше кружится голова, а слезы текут и текут. Скорбь, она иногда так проявляется. Подобно воде, она находит отверстие, просачивается и взрывается, становясь неуправляемой. У меня в голове возникают разные картинки, Алекса и Энни кружатся в моей голове, как на безумной дискотеке. Я едва успеваю понять, что происходит, и теряю сознание.
Темнота.
Я вижу второй сон. Он прекрасен.
Я в больнице, у меня родовые схватки. Я уже всерьез подумываю, а не убить ли Мэтта, из-за которого я сюда попала. Меня раздирает на части, я вся в поту, я хрюкаю, как свинья, — и все это между приступами дикой боли.
Сквозь меня проходит человеческое существо, пытается выбраться наружу, и в этом нет ничего поэтического. Я начисто забываю о предполагаемой красоте рождения новой жизни, я только хочу, чтобы это вылезло из меня, я это люблю, и я это ненавижу, и все эти чувства находят отражение в моих криках и ругани.
Акушер настолько спокоен, что мне хочется стукнуть его по глупой лысой башке.
— Ладно, Смоуки, ребенок уже идет, потужься еще немного, и она выйдет. Давай, тужься.
— Мать твою! — ору я и тужусь.
Доктор Чалмерс невозмутим. Он принимает роды с незапамятных времен.
— Ты прекрасно справляешься, милая, — говорит Мэтт.
Он вкладывает свою руку в мою, в ответ я думаю, что, выйдя отсюда, переломаю ему все кости.
— Откуда тебе знать? — огрызаюсь я и запрокидываю голову при новой схватке.
Я матерюсь так, как не материлась никогда в жизни. Кощунственно, грубо, даже байкер устыдился бы. Пахнет кровью и газами, которые выходят из меня, когда я тужусь. Какая уж тут красота? Мне хочется поубивать всех. Затем боль и давление усиливаются, хотя мне казалось, что такое невозможно. Я чувствую жуткое головокружение и продолжаю самозабвенно материться.
— Еще разок, Смоуки, — говорит доктор Чалмерс, стоящий между моими ногами.
Затем булькающий звук, боль, давление, и она выскакивает. Моя дочь является миру, и первое, что она слышит, — это отборный мат. Потом тишина, затем звук, будто что-то режут, и потом еще звук, который сразу заставляет забыть о боли, злости и крови. Время замирает. Я слышу, как плачет моя дочка. По ее плачу можно судить, что она так же сердита, как была я несколько мгновений назад, но это самый замечательный звук, какой я когда-либо слышала, самая прекрасная музыка, чудо, которое я даже не способна вообразить. Мне кажется, что сердце мое должно перестать биться. Я слышу этот звук, смотрю на мужа и начинаю рыдать.
— Здоровая девочка, — провозглашает доктор Чалмерс, а медсестра тем временем обтирает Алексу и заворачивает в пеленку.
Доктор выглядит потным, усталым и довольным. Я люблю этого человека, которого хотела ударить всего несколько минут назад. Он часть свершившегося чуда, и я ему благодарна, хотя никак не могу перестать реветь, чтобы вымолвить хоть слово.
Алекса родилась вскоре после полуночи среди крови, боли и мата.
Умерла она после полуночи, словно ушла во мрак, из которого пришла.
Я прихожу в себя. Я все еще в палате Бонни. Надо мной стоит Дженни. У нее испуганный вид.
— Смоуки? Ты в порядке?
Во рту пересохло. Щеки готовы растрескаться от соли слез. Я в ужасе. Бросаю взгляд на дверь. Дженни качает головой:
— Здесь больше никого не было. Хотя я бы обязательно кого-нибудь позвала, если бы ты быстро не очнулась.
Я судорожно хватаю ртом воздух. Такое глубокое, прерывистое дыхание всегда следует за приступом паники.
— Спасибо. — Я сажусь на пол и обхватываю голову руками. — Ты прости меня, Дженни. Я не знала, что такое может случиться.
Она молчит. Смотрит на меня печально, но без жалости.
— Не беспокойся.
И больше ничего. Я сижу на полу, хватаю ртом воздух и понемногу успокаиваюсь. И тут я кое-что замечаю. И как во сне боль моментально уносится прочь.
Бонни, повернув голову, смотрит на меня. По ее щеке катится слезинка. Я встаю, подхожу к кровати и снова беру ее за руку.
— Привет, солнышко, — шепчу я.
Она молчит, я тоже больше ничего не говорю. Мы просто смотрим друг на друга, и слезы катятся у нас по щекам. Ведь именно для этого они и нужны, слезные железы. Чтобы душа могла кровоточить.
12
Жители Сан-Франциско водят машины почти так же, как и жители Нью-Йорка. Дороги не слишком загружены в это время суток, и Дженни занята энергичными переговорами с водителями других машин, которые вместе с нами возвращаются в полицейское управление. Воздух наполнен автомобильными гудками и проклятиями. Мне приходится зажать одно ухо пальцем, чтобы слышать Келли, с которой я разговариваю по сотовому телефону.
— Как там техники?
— Они молодцы, лапонька. Настоящие молодцы. Я прошлась по всему частым гребнем, но, я думаю, они ничего не упустили с технической точки зрения.