На следующее утро Степан Борецкий, приказчик князя Михаила Яковлевича Черкасского, был сам не свой. Серое уныние перерастало в нем в смертельную тоску, которая сменялась разнузданным весельем, а та — лихой злобой. Так маялся Степка до самого обеда. И вдруг — враз успокоился. В тот момент черная бесовская удаль поселилась в его маленьких выцветших глазках. Обычно они услужливо бегали на его рябом, обрюзгшем лице, готовые сноровисто исполнить прихоть хозяина. Но сегодня Степановы глаза смотрели прямо, с небывалым превосходством и уверенностью. Сквозь них сквозила душа, живущая в Борецком.
И душа эта была не его.
Через пару часов пополудни приказчик и трое псарей с конюхом, изрядно пьяные, ввалились в дом садовника Вольфгана, обрусевшего голландца, верой и правдой служившего Черкасским уже более двадцати лет. Единственной причиной визита была стойкая неприязнь, которую испытывали к голландцу все четверо. Талантливым тихим Вольфганом князь особенно дорожил — голландских садовников в Москве было наперечет. Михаил Яковлевич платил голландцу щедро, хвастался его кустами, клумбами и дорожками перед знатными гостями, одаривал на праздники. И даже иногда приглашал к столу или перекинуться в кости.
Степку князь тоже ценил, что не мешало ему частенько морщиться, глядя на его заискивающую холопью рожу. А уж если и приснилась бы Михаилу Яковлевичу совместная трапеза со Степаном, то эдакий кошмар он бы помнил всю жизнь. Черкасский немного брезговал своим приказчиком. И Степка принял бы это как должное, коли бы не знал, как князь относится к садовнику. Но Борецкий знал. И пришел поизмываться над заморским везунчиком.
В просторной светлой избе, наполненной тонкими цветочными ароматами, голландца не оказалось. Решительно потеснив садовые ароматы стойкой человеческой вонью, замешанной на перегаре, мужики разочарованно столпились при входе в светлицу. Там на лавке сидела и плела корзинку пятнадцатилетняя Василиса, дочка садовника, рожденная крепостной бабой, вскоре после родов испустившей дух. С тех пор подрастающая дочурка стала главным сокровищем садовника. Ладненькая, смышленая, ловкая и работящая, она незаметно выросла в красивую девушку.
— Доброго здравия вам, дядя Степан. Папенька в саду кустарник выправляет. Коли вам надобно, там его отыщете, — пропела она и улыбнулась.
Степан наклонил голову вниз и вбок, словно свирепеющий бык. Всполохи чужой души, так изменившей его глаза, теперь плясали в них, словно огонь на ветру. В злобной улыбке искривив рот с запекшейся слюной в уголке, он утробно прорычал:
— Да на кой ляд нам твой папенька сгодился? Когда тут такая девица томится одинешенька!
И бросился на Василису, подгоняемый своими прихлебателями, напирающими сзади. В мгновение ока четверо мужчин подмяли под себя хрупкую девочку. Она пропала под ними, словно в пасти свирепого и безжалостного животного.
Когда Вольфган вернулся из сада, Василиса сидела в светлице в разорванном окровавленном сарафане, забившись в угол. Вне себя от ужаса, она почти ничего не могла вымолвить, но имя приказчика произнесла, заикаясь, сквозь слезы.
Князь в тот день с раннего утра отбыл в Москву, покорившись неотложным делам, зовущим срочно прибыть ко двору. А потому садовник, белый как полотно, не мог броситься в ноги своему покровителю, ища защиты и справедливой кары для обезумевших зверей. Вольфган знал, что Черкасский вернется лишь через пару дней. Тихий, сдержанный голландец вдруг с испугом понял, что прожить два дня без возмездия он не сможет.
Спустя пару часов к Степану пришло отрезвление. Да пришло не одно, а под руку со страхом, пронизывающим до костей.
— Князь вернется и запорет, насмерть запорет, видит Бог, — шептал он, обхватив голову руками. — Бежать, бежать надобно. В лес уйду. К лихим людям уйду. Бежать, бежать в лес, — скороговоркой повторял он, раскачиваясь на лавке. Но страх перед новой свирепой жизнью среди тех, кто походя убивает своих же братьев-разбойников за чарку хлебного вина, был даже сильнее страха перед смертельной поркой. Не в силах больше справляться с ним, он вновь ринулся в хмельную пучину вместе со своими товарищами.
Закрывшись в небольшой высокой избе с крохотным оконцем, служившей складом и местом для сушки трав и вяленой рыбы, насильники забрались на чердак, увешанный связками зверобоя, и принялись пить ягодную брагу, в которую для крепости влили остатки «горелого вина». После второй чарки страх прошел. Третья подарила Степке и его товарищам былую удаль. Сговорившись завтра утром вместе уйти к разбойникам, они выпили еще. Крякнув и утерев рот рукавом, Степан спокойно сказал:
— А пошто нам бежать? Неужто не сдюжим управиться с немчурою да с девкой его?
— Так как же то возможно? — опешил псарь Никита.
— Да поди, не велика наука. Выманим сволочь заморскую из избы, оглушим по темечку, да в лес, в болото, — сквозь зубы отвечал Степка. — А там мы и видеть не видели, слыхать не слыхивали. Знаем только, что в лес собирались, за кувшинками. Вот и сгинули!
— И то верно! — весело забасили Степкины подельники, вновь наполняя чарки. Стремительно пьянея, они стали покрикивать, заливаться громким смехом, пихая друг друга кулаками в бока. И не почуяли беды. Наполнив чарки сызнова, они только собрались выпить, как замерли, туповато пялясь друг на друга пьяными мутными глазами.
— Что за неладный! — тревожно пробормотал Степка, потянув носом. Запах дыма родил в его хмельном мозгу картину пожара, бушующего на подворье. Мигом слетев с чердака, Степан пнул дверь, норовя выскочить из избы.
Да не выскочил. Дверь стояла намертво, будто была единым целым со стеной, сложенной из добротных тяжелых бревен. Мгновенно трезвея, он дернулся к маленькому оконцу. Приказчик достиг его одним проворным прыжком, но в этом прыжке он многое успел. Понял, что если здесь так сильно пахнет дымом, то горит все поместье разом. Услышал сухой треск. И увидел размашистый язык пламени, лизнувший проем окна. И вот тогда закрытая дверь стремительно превратилась в крышку гроба, приваленную толстым слоем земли. Черный густой дым повалил в сруб. С диким воплем Степка бросился к двери, неистово молотя в нее ногами. С обратной стороны, будто в ответ ему, застучал молоток, вгоняющий в доски гвозди.
Дворовые люди, завидевшие дым, бросились к пожарищу с водой и песком. Но было поздно. Четверо нечестивцев, черные от копоти, удивленно ходили вокруг сруба, ощупывая себя и пялясь на пожар. Да только никто их не видел. Никто, кроме богомолицы, размеренно шагающей чуть поодаль от горящей постройки, в которой, корчась и задыхаясь, насильники встретили свои последние минуты. Увидев ее, призраки бросились на колени, приняв ее не то за смерть, не то за святой дух. Но она лишь вытянула в их сторону посох с крестом и, оскалившись, злобно зашипела. Да пошла прочь.
А вечером того же дня стая любимых гончих князя да два волкодава, озверевшие от крови, рвали на части тихого воспитанного Вольфгана и его дочь Василису. Псари и конюхи расправились с садовником как с опасным убийцей — об изнасиловании никто из них не знал. В азарте мести толпа не стала слушать голландца.
Черкасский, вернувшийся через пару дней из Москвы, не мог поверить своим ушам. Поверить, что его садовник — хладнокровный убийца, князь никак не мог. Но тут же нашлись свидетели, поклявшиеся на Библии, что Вольфган весь день вел себя странно, что-то бормотал, был бледен и даже кричал, чего раньше с ним никогда не бывало. Тяжело переживая эту потерю, Михаил Яковлевич приказал пороть зачинщиков самосуда, но не так сильно, как они того заслуживали. Остаться не только без садовника и приказчика, но и без конюхов и псарей князю очень не хотелось.
ПОВЕСТВОВАНИЕ ТРИДЦАТЬ ВТОРОЕ
Константин Николаевич Еременко молился. Обычно он делал это редко. Как и подобает настоящему офицеру, полковник по мелочам вышестоящее ведомство не беспокоил. А если и обращал свои мольбы ко Всевышнему, то делал это четко, ясно, словно подавал рапорт. Но в последнее время он обращался к небесам каждый день. Так часто он не просил Бога никогда, даже в Чечне. Там все было ясно, и просить надо было не Бога, а поддержку с воздуха. Но тут… Только молиться. Сжав кулаки до боли, он истово умолял Господа, чтобы и сегодня было все тихо и спокойно, как в течение семи прошедших дней.