Она немолода. Увы, безжалостное время берет свое, не спрашиваясь. Впрочем, графиня де Луан, одна из первых светских львиц Парижа, не намного младше ее, а живет в полную силу… Ну, нам Париж не указ — в России своим умом живут.
Зато она умна, образованна и умеет быть интересным собеседником.
Трезвый расчетливый ум, привыкший извлекать наибольшую пользу из любых обстоятельств, подсказал единственно верное решение — личные встречи излишни, их следует избегать. Во всяком случае — пока.
Сердце тревожно забилось, но не решилось перечить высшей инстанции.
«Было время, что я очень хотела познакомиться с Вами, — простодушно призналась гимназистка. Баронесса фон Мекк не стала более рвать письмо, а просто добавила: «Теперь же, чем больше я очаровываюсь Вами, тем больше я боюсь знакомства, — мне кажется, что я была бы не в состоянии заговорить с Вами, хотя, если бы где-нибудь нечаянно мы близко встретились, я не могла бы отнестись к Вам как к чужому человеку и протянула бы Вам руку, но только для того, чтобы пожать Вашу, но не сказать ни слова. Теперь я предпочитаю вдали думать об Вас, слышать Вас в Вашей музыке и в ней чувствовать с Вами заодно».
Разве это не счастье — духовная близость со столь замечательным человеком, который пишет такую, поистине волшебную музыку. Дочь Юлия слушала «Франческу да Римини», когда Рубинштейн впервые представил ее публике, дирижируя оркестром. Сказала — было великолепно, всем очень понравилось. Интересно — почему это Петр Ильич никогда не дирижирует? Должно быть, есть причины…
Он весь такой светлый, такой добрый и вдруг выбрал для фантазии такую мрачную тему… Ах, какая она дура — как же она сразу не догадалась! Он излил душу в своем произведении, а она не догадалась сразу! Ему больно, ему тоскливо, ему безнадежно!
Надежда фон Мекк резко встает и быстрым шагом удаляется в библиотеку. В ее доме порядок царит повсюду поэтому спустя каких-то пять минут она возвращается в кабинет с увесистым томом в руках.
Остается всего лишь найти нужный эпизод, прочесть его дважды, вздохнуть, отложить Данте в сторону и продолжить письмо. И не просто продолжить, а обратиться с просьбой. Просьба оригинальна — сделать для нее похоронный марш по мотивам понравившегося места из оперы «Опричник».
Знала бы госпожа баронесса, что Чайковскому об «Опричнике» и вспоминать тягостно!
Поначалу, когда он только написал ее, опера показалась ему прелестной, но уже во время первой репетиции Чайковский полностью разочаровался в своем творении! Даже не раз убегал с репетиции, чтоб и не слышать ни одного звука, восклицая при этом: «Нет движения! Нет стиля! Нет вдохновения!»
В дверь тихонько постучали. Кто-то свой — не то Юлия с очередным увещеванием поберечь себя и отдыхать побольше… Да, точно — Юлия.
Не до нее сейчас — стоит отложить письмо и больше никогда к нему не вернуться. Не хватит духу.
— После! После! — нервно крикнула она.
В дверь больше не стучали.
«Позвольте мне, Петр Ильич, в переписке с Вами откинуть такие формальности, как «милостивый государь» и т. п., — они мне, право, не по натуре, и позвольте просить Вас также в письмах ко мне обращаться без этих тонкостей».
Решимость иссякла. Пора было ставить точку.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ «РЕШЕНИЕ»
Весна 1877 года явила себя москвичам сразу, без заморозков. Вот и сегодня, в Светлый понедельник, не по-весеннему щедрое солнце радовалось начавшемуся накануне празднику вместе с городом и его жителями. Все вокруг дышало любовью к ближнему, дышало малость тяжело — очень уж, как водится, обильными были праздничные застолья, но любви от этого меньше не становилось. Даже свирепый городовой у церкви Введения Богоматери, что на Лубянке, не грозил, по всегдашнему обыкновению, кулаком зазевавшимся извозчикам, всерьез опасаясь потерять равновесие от столь энергичных действий.
Чайковский неспешно шел по улице и хмурился — ему все не давало покоя письмо, полученное недавно. Любовное письмо от восторженной незнакомки.
Год назад он прочел бы его, бросил в огонь камина и тут же забыл.
Год назад, но не сейчас, когда решение найти подходящую кандидатуру в супруги все крепло, а кандидаток все не было. И не предвиделось…
Он заставил себя ответить ей. По своему обыкновению — сразу, иначе невежливо. Поблагодарил за внимание — и только.
Надо признаться, что письмо было хорошо. Трогательное, искреннее и очень откровенное.
«Порой, встречая Вас, случайно или даже намеренно, бывает и так, я прохожу мимо Вас, дорогой мой Петр Ильич, и сердце мое трепещет от любви к Вам и страха быть разоблаченной. Вдали от Вас я обещаю себе, что в следующий раз непременно подойду к Вам и заговорю с Вами, но «следующий раз» настает, а решимость моя куда- то девается.
Вы можете подумать обо мне плохо, но уверяю Вас, Петр Ильич, чувство к Вам — это первое сильное, всепоглощающее, всеобъемлющее чувство, поселившееся в моей душе».
И так далее — безграничная любовь, невозможность дальнейшей жизни без него (чего только не навыдумывают эти девицы!), пространные уверения в том, что она порядочная девушка. И комплименты его музыке, разумеется.
Имя, впрочем, у нее было приятное, мелодичное — Антонина Ивановна. Фамилия ему нравилась меньше — Милюкова.
На следующий день ему подумалось, что ответил он зря. Не стоило обнадеживать простодушную.
К приходу второго письма от девицы Милюковой он совершенно позабыл о ней. Письмо было пространной копией предыдущего, насыщенным всей этой дребеденью — слезливыми мольбами, клятвенными уверениями, чрезмерными восторгами.
Глаза зацепились за фразу: «Мы с Вами, Петр Ильич, пока еще не знакомы, но мы не чужие друг другу — нас объединила музыка, которую по праву можно считать высшим из искусств! Признаюсь Вам, что я, как и Вы, не чужда музыке. Я училась в консерватории у господина Лангера, Эдуарда Леонтьевича».
При первом же
удобном
случае он навел о ней справки у Лангера (классы их находились почти рядом).
— Не припомните ли, Эдуард Леонтьевич, была у вас такая ученица — Антонина Ивановна Милюкова. Хотелось бы узнать Ваше мнение о ней. Для себя, приватно.
— Милюкова… Милюкова… — призадумался Лангер. — Антонина Ивановна, говорите?
— Да, Антонина Ивановна.
— Вспомнил! — обрадовался коллега. — Была такая девица в учениках — Милюкова. Вынужден Вас разочаровать, Петр Ильич — большей дуры свет не видывал, во всяком случае, стены моего класса — наверняка. Но, — Лангер поднял кверху указательный палец, — собой хороша. Определенно хороша. Личико смазливое, фигурка, знаете ли. Красавицей не назовешь, но весьма приятной на вид особой — смело.
Поднял палец еще выше, для чего пришлось почти полностью вытянуть руку, и добавил:
— Увы — только на вид! Инструмент мучила, меня мучила, сама мучалась.
— Спасибо вам, Эдуард Леонтьевич, — поблагодарил Чайковский. — Вы мне очень помогли.
Тактичный Лангер воздержался от вопросов и уточнений, хотя по глазам было видно, что его разбирает любопытство. Действительно — с чего бы это Петру Ильичу понадобилось наводить справки о столь неинтересной особе?
Перед тем как уснуть, он перечитал ее письмо. Лангер прав — и впрямь дура дурой, знаков препинания толком расставить не может. И порой… заносит ее. Определенно заносит.
«Я вижу, что пора уже мне начать себя переламывать, что Вы и сами упомянули мне в первом письме. Теперь, хоть я и не вижу Вас, но утешаю себя мыслью, что Вы в одном со мной городе. Но где бы я ни была, я не буду в состоянии ни забыть, ни разлюбить Вас. То, что мне понравилось в Вас, я более не найду ни в ком, да, одним словом, я не хочу смотреть ни на одного мужчину после Вас…»
Разве он хоть чем-то обнадежил ее? Жестом, словом, запиской? Всего лишь ответил на первое письмо. Нигде не переходя границы обычных светских приличий.
Взгляд его упал на фотографию баронессы фон Мекк, стоящую на рояле. Они уговорились обменяться фотографиями, баронесса прислала ему свою, на которой она была снята с самой младшей дочерью, пятилетним ребенком, получив от него кабинетную карточку.