С неба сыпались миллионы безжалостных ледяных колючек. С другой стороны каменной гряды продолжал созывать всех голос диспетчера. Отару с трудом одолел подъем и пошел к станции.
Оказавшись снова в купе, он долго не мог прийти в себя: зубы выбивали дробь, с затылка за шиворот стекали струйки воды. Аргентинка достала из чемодана полотенце:
— Вот, возьмите и скорее вытирайтесь, иначе простудитесь. — Нежным, но не терпящим возражений тоном женщина обратилась к мужу: — Гуго, сокровище мое, одолжи сеньору рубашку и телогрейку, пока просохнут его вещи.
Тот собрался прекословить, но ласковый взгляд жены быстро пресек все протесты.
Отару увидел, как Фелипа, взглянув на его ботинки, все в грязи и каких-то бурых пятнах, поднесла руку ко рту, сдерживая крик. Креолка зашла слишком далеко, оказавшись здесь с ним, без лишних раздумий, повинуясь только чувству. Смерть Хофштадтера стала теперь для нее чем-то далеким и пережитым. Хиро понимал: девушка спасла его, следуя инстинкту выживания, и впоследствии помощь ему превратилась почти в обязанность. Так креолка искупала вину перед погибшим. Фелипа до сих пор не простила себе, что не находилась тогда в Мато-Гроссо. Если бы ничего не получилось сделать, то хоть умерла бы рядом с любимым.
Девушка проводит Хиро до Лимы, до самого корабельного трапа. Ей так надо. Но простить его, труса и эгоиста, никогда не сможет и вряд ли будет относиться к нему, как к Дитриху. Фелипа ошиблась в раскладе карт: Отару не «Отшельник», он всего лишь кирпичик рухнувшей «Башни».
Гуго достал из кармана бумажный пакет, развернул его и протянул японцу два листика коки, что-то сказав. Жена перевела:
— Он говорит, что их надо разжевать и держать за щекой: помогает от горной болезни.
Поезд ехал по мостам над пропастями, поднимался на кремальерах, [111] пробиваясь в золотом солнечном сиянии сквозь океан облаков.
Отару погрузился в глубокую дрему. Японец вдруг почувствовал себя жалким и внезапно постаревшим. События последних дней раздавили его, он совсем потерялся. В одежде с чужого плеча Хиро ощутил все свое человеческое ничтожество. И как только Фелипа могла подумать, что Отару поможет Дитриху войти в согласие с самим собой и с наследием отца? Страсть Хофштадтера, очищенная спокойствием Хиро… Чушь все это! Штурмбанфюрер оказался прав, ей бы прислушаться к его мнению, а по картам судьбу не прочтешь. И ни к чему, как старый барон, верить в вечные, абсолютные истины, не облеченные в плоть и кровь.
В Польверилле еще светило солнце. Шумная стайка ребятишек окружила путешественников, пытаясь продать им какие-то палочки с покрытыми серой концами.
— А вы уверены, что хотите остаться здесь? Обратный путь еще живописнее ночью. Ближайший поезд отходит через несколько дней. Что же вы будете тут делать? — заботливо поинтересовалась аргентинка.
— Остановимся в привокзальной гостинице, а завтра начнем экскурсии. — Фелипа отвечала не раздумывая. Она уже привыкла хитрить со всеми, начиная с самой себя.
Все тепло простились. Хиро равнодушно пожал руки аргентинцам. Гуго сказал жене, что надо бы оставить адрес, на случай если путешественникам понадобится остановиться в Буэнос-Айресе. Фелипа поблагодарила и ответила, что, пожалуй, об этом стоит подумать.
19
Любек, Германия,
апрель — июнь 1927
Немецкий выговор в этих краях оказался гораздо более быстрым и гортанным, чем тот, к которому Шань Фен привык, общаясь с профессором. Парень даже не понял, правильно ли ему ответили, когда он спрашивал дорогу к вилле Хофштадтера. Улицы в Любеке тоже были узкие, но в отличие от Шанхая дома располагались прямыми рядами. Холодный ветер задувал под легкую, не по сезону, одежду, и китаец сильно продрог, пока кружил по городу. Наконец молодой человек увидел над одной из калиток герб, оттиснутый на обложках тетрадей.
Открывший ему неприветливый старик, видимо дворецкий, поначалу ничего не желал слушать, но потом смягчился.
— У меня при себе имеется кое-что, принадлежавшее барону Хофштадтеру. Вопрос строго конфиденциален, и я могу это передать только лично в руки его сыну Дитриху.
Выставить Шань Фена, не доложив хозяину, слуга не отважился.
Комната утопала в коврах и бархате, окно закрывали тяжелые венецианские шторы. Помещение очень напоминало дирекцию «Нефритовой бабочки»: хороший вкус в сочетании с откровенным западным декадансом. Относительно личности человека, который даже не привстал с дивана при его появлении, сомнений у Шань Фена не возникло. Он походил на барона. Так, наверное, профессор выглядел лет в двадцать. Только свет в глазах был другой: гораздо мрачнее.
— Шань Фен?
— Да, майн герр.
— Китайчонок моего отца, на сей раз отсутствующего по уважительной причине?
— Именно так, майн герр.
— А ты знаешь, что у тебя занятный выговор? Полагаю, в сумке, в которую ты так вцепился, находится последний дар.
Шань Фен не нашелся, что ответить.
Хофштадтер выпростал из рукава домашнего халата тонкую белую ладонь и протянул ее вверх, словно ожидая, что китаец положит вещи отца.
— Ну же, смелее!
Молодой человек отдал Дитриху сумку, и тот, взвесив ее в руке, небрежно поставил на ковер, словно она его больше не интересовала.
— Можешь идти. Густав накормит тебя, если хочешь. И будем без спешки решать, что с тобой делать.
Парень не ожидал такого приема. Наверное, следовало отдать еще и копии записей, которые он на всякий случай переложил в свою сумку. Однако Шань Фен не смог. Слишком уж мало сын походил на отца.
Еще двое суток молодой человек провел на вилле, ожидая, что Дитрих поинтересуется записями: он ведь все-таки химик и должен понимать, о чем речь. Но парня никто не звал. На третий день китаец решил сам встретиться с Хофштадтером. Ему не запрещали свободно передвигаться по вилле: видимо, его почтительная робость произвела впечатление. Часов в десять утра Шань Фен постучал в дверь и зашел в комнату хозяина дома.
Темная прихожая, где нежданного гостя приняли в первый день, оказалась пустой. Молодой человек тихо миновал ее и подошел к алькову с кроватью под балдахином. Дитрих еще спал. Какое-то время китаец постоял в нерешительности: вряд ли хозяин будет рад, если его разбудит незваный чужак. И только он, пожалев о своем порыве, повернулся и собрался выйти, как отворилась боковая дверь и в комнату вошла красивая блондинка с чуть припухшим со сна лицом. Увидев китайца, женщина закричала, но слов Шань Фен не разобрал. Сзади раздался смех: сев на постели, Хофштадтер от души забавлялся сценой, и в глазах его в этот раз не стояла сонная муть. Все еще попискивая, красотка посильнее запахнула халат:
— Я возвращалась из ванной и вдруг… вижу перед собой это животное!
Напустив на себя важный вид, Хофштадтер ответил полушутя-полусерьезно:
— Юта, следи за собой и не говори в таком тоне о моем личном камердинере. Он человек восточный, но хорошо говорит по-немецки. К тому же парень очень обидчив.
Дитрих снова засмеялся и скрестил руки на затылке:
— Иди, Шань Фен, потом побеседуем.
Они и вправду пообщались, но китайцу разговор не понравился. Сын считал отца не более чем полупомешанным стариком, одержимым бредовыми идеями, из-за которых тот и бросил семью. Мать от такого потрясения умерла, а у Дитриха со временем появилось ироническое и лишенное иллюзий отношение ко всему на свете. Немец верил только в то, что касалось непосредственно его личного удовольствия. У китайца такой стиль жизни вызывал отвращение и в то же время притягивал: раньше ему ни разу не попадались люди, занятые только собой. Это был вызов. Хофштадтер хотел сделать из Шань Фена дворецкого, видимо заменив старого Густава, который уже не мог бегать по первому требованию. Домоправителя такой поворот событий явно ошарашил, но не огорчил, поскольку от такого человека, как хозяин, можно ждать чего угодно.