Степень человеческой концентрации на узких тротуарах, зажатых между дымящими потоками автомашин и пыльной стеной примыкающих друг к другу домов, была катастрофической. Впрочем, человек, находящийся в плотной однородной среде, этого не осознавал, он становился нечувствительным к себе и другим, словно погружаясь в анестезию. Мне, как личности одичавшей, выпавшей на обочину цивилизации, толпа виделась местом опасным, а цивилизация — биофабрикой, курятником, устроенным на Земле циничными каннибалами с Марса. Толпа была слепа и всеядна, она сметала, растаптывала и дробила на своем пути все подряд — пирожки и шаверму, мохеровые шарфы и лосины, диски с музыкой и видеофильмами, мусорные урны, чахлую желтеющую траву и прочие белковые и небелковые соединения. Пожирала, дробила, стирала в пыль и не могла ни насытиться, ни остановиться. Чтобы не быть растоптанным, необходимо было течь вместе с ней в одном направлении — из зоны большего давления в зону давления меньшего.
Прислонившись к холодной калитке, я смотрел, как людские молекулы слипаются в неустойчивые аморфные соединения, густеющие у ларьков с алкоголем и хлебом, надувают собой автобусы и троллейбусы. Я поднял взгляд вверх и увидел, что над этим кишащим безобразием лежит тяжелая тень сине-серого смога — ментальная фракция города. Фракция состояла из отдельных мыслей отдельных людей, но у меня не получалось выделить и послушать какую-либо отдельную чистую мысль. Смог был мрачен, как туча, и нес в себе неконкретный агрессивный посыл, требовал у создавших их каннибалов удовлетворения потребностей после тяжелой работы. Еды, водки, секса, смешного и страшного телевизионного шоу. Любая иная мысль, попав в синюю тучу, аннигилировалась. Сопротивляться этому огромному обезличенному потоку — значило умереть. Непротивление приводило к потере личности. Конец эволюции. Тупик цивилизации. Еще один большой взрыв.
Пусть будет так. Я расправил плечи и вонзился в брюхо толпы.
Внутри оказалось тесно, душно и неуютно. О сплоченности речи не шло, наблюдалась лишь скученность, люди выглядели более разобщенными, одинокими и беспомощными, чем дикари, живущие в джунглях. Они носили пиджаки и костюмы, имели паспорта, водительские права и множество прочих бумаг. Но бумаги не прибавляли им прав, только суеты добавляли. Люди не ощущали друг друга, каждый был замкнут в себе, погружен в свои собственные переживания, которые замыкались на удовлетворении или неудовлетворении потребностей и желаний. Удовлетворение порождало радость, надменность и чванство. Неудовлетворение — уныние, страх и зависть. Удовлетворение было целью. Неудовлетворение — считалось пороком, недостатком и слабостью.
Я продирался сквозь толпу, стараясь дышать через нос, редко и неглубоко, чтобы не нахвататься бактерий. Я искал место, где можно было отстраниться, отгородиться, закрыться от общих тенденций и спокойно подумать.
Таким местом стала для меня просторная комната на третьем этаже дореволюционного дома на Коломенской улице, которую я в тот же день снял.
Случилось это так. Почувствовав, что нахождение в толпе забирает у меня остатки здравого смысла, я нашел в плотной шеренге домов узкую щель — не то лаз, не то арку, и, юркнув туда, оказался в темном заплесневелом дворе. Это был «колодец» с асфальтным основанием десять на десять метров и высотою в шесть этажей. Солнце гостит здесь редко. Из растений преобладают грибки. Сырость и тишина, только голуби ухают, затаившись где-то под крышей. Из таких дворов сконструированы Петроградская сторона, Васильевский остров и Центр. Здесь от любопытных глаз иностранцев, липких рук гаджибасов, плевков криворожских гопников — прячется душа города.
Посредине колодца раскорячился мусоросборник с открытыми люками, в одном из отверстий довольно ловко ковырялась клюкой старая женщина безобразных пропорций. Рядом с мусорным баком обычно пахнет нездорово, но теперь мало кого напугаешь вонью. Кто-то питается в ресторанах, кто-то харчуется при помойках. Но пахнут все одинаково, потому что сделаны из одного теста да и живут друг с другом бок о бок. Современные помойки — это супермаркеты для неимущих.
Я подошел к женщине так близко, насколько позволил порог обоняния, и спросил:
— Вы не знаете, тут кто-нибудь сдает комнату?
Женщина ответила не сразу. Мне пришлось ждать, пока она докопается до самого дна. Затем она чихнула и повернула голову:
— Я могу сдать, если пить не будешь и бл…ищей водить завошенных.
— Я не пью и с бл…ми не вожусь, — сказал я уверенным тоном.
— Если голубой — тоже не сдам.
— Не голубой. Просто много работаю.
— Двести рублей в сутки.
— А не лопнешь?
— Из окна вид хороший, двухразовое питание, — не стушевалась она.
— Продукты отсюда? — я указал на бачок.
— Не отсюда, не бойся.
Я вытащил конверт, вскрыл, там оказались доллары. Курса валют я не знал, потому дал наугад:
— Вот, держи за неделю вперед.
Старуха взяла бумажки, поглядела сквозь них на свет, потерла, понюхала:
— Настоящие, вроде бы.
Старуху звали Мария Ивановна. Лицом и фигурой она походила на жену Генофона. Ей было шестьдесят пять, но выглядела она старше. Это была цена, которую она и ее ровесники заплатили за освоение Сибири, где теперь охотились и плодились китайцы, за покорение космоса, по которому нынче скитались ошметки станции «Мир» и кондомы миллиардеров, выходящих на орбиту, чтобы погадить на Землю, за помощь порабощенным народам Африки, Азии, Америки и диким племенам острова Папуа. Она была женщиной-комсомолкой, женщиной-прокладчиком, женщиной-обходчиком, женщиной-грузовиком. На пенсию она вышла женщиной-слоном с больными ногами, опутанными сине-красными венами, которые проступали даже сквозь плотные доисторические колготки. Две комнаты и две кошки — все, что Мария Ивановна сумела нажить и заработать за сорок пять лет.
Ее квартира оказалась большой и запущенной многососедской коммуной с голыми лампочками, свободно болтающимися на проводах, протекающим краном и запахом сгоревшего маргарина. Минус четыре звезды по системе оценки отелей.
Книжек в ее комнате не было, она не доверяла написанному. Ее истины жили в живых словах. Простые — обитали на кухнях. Сложные — в телевизоре.
— Вот ведь какие паразиты, — должно быть, говорила она каждый раз, когда на экране показывали голову седого крупного человека с красным лицом и картофельным носом, раскачивающегося под государственным триколором. — Ведь пьют на работе с самого утра. Всю страну разворовали и пропили.
Но затем, словно одумавшись, добавляла:
— Но ведь, наверное, они знают, как для нас лучше. Им же сверху все видно, правда, Виктор? — не удержалась она спросить и меня, наливая обещанный суп в тарелку.
Я пожал плечами и стал жевать, думая про себя, что Мария Ивановна есть самый удобный человеческий тип для жуликов и политиков. Я жевал медленно, понимая, что у меня не хватит слов, отваги и опыта объяснить ей ее ошибку.
После супа я лег на железную пружинистую кровать и мгновенно провалился в сытый и мягкий мрак сна.
Проснулся я в середине дня и оглядел временно принадлежащую мне комнату. Вокруг было светло и чисто. Из окна открывался жизнерадостный вид на кирпичную стену. По стене от крыши до второго этажа шла поросшая мхом трещина.
Потянувшись за брюками, которые крючились на спинке стула, я заметил, что дверь в комнату приоткрыта. Кто-то наблюдал за мной во время сна. Я натянул штаны и проверил в конверте деньги. Деньги были на месте. Значит, наблюдали из любопытства. Значит, скорее всего, женщина.
Вчера в толпе я не видел женщин. В той толпе, в которой я прожил половину вчерашнего дня, не было ни мужчин, ни женщин. Люди были спрессованы в бесполый многоклеточный организм, где стремление к совокуплению воплощается посредством высасывания протоплазмы одной клеткой у другой, вплоть до полного истощения.
— Кто там? — спросил я, делая суровое лицо.
Дверь захлопнулась, и я догадался, что та, кто подсматривала за мной, молода.