Сказал и замолчал, больше ничего не приходило в голову.
Мои оппоненты ненадолго задумались, а затем почти одновременно кивнули друг другу.
Их было шестеро, но били меня только двое — румяные мало-охтинские, с простыми добрыми именами Ваня и Леха. Били, приговаривая: «Мы не охтинские, запомни, мы — мало-охтинские, ты понял?..» Били, правда, недолго — сил у меня оказалось немного, я быстро свалился на пол и на время отошел в мир иной…
Когда я очнулся, мои старые знакомые деловито копались в моих вещах. Они упаковывали в картонные коробки нужное и выбрасывали остальное в открытое настежь окно.
В комнате появился седьмой персонаж — сосед Генофон. Разговаривать ему в этом фильме не полагалось — у него был заклеен рот, а сам он был крепко привязан к стулу посреди комнаты.
— Твой родственник? — спросил меня мало-охтинский Ваня, заметив, что я пришел в норму. Ваня поднял за волосы голову Генофона, чтобы мне было лучше видно, как тот высокопрофессионально избит.
— Это сосед, — ответил я сорвавшимся голосом. — Он здесь ни при чем. Отпустите его.
— А мы думали: родственник, — осклабился Леха. — Ну, сосед, ты тогда извини. Извиняешь?
Генофон кивнул не сразу, с доброй помощью крепкой руки Ванюши.
— Молодец, — обрадовался Леха. — Теперь можешь идти. Собирать вещи. Завтра чтобы и тебя здесь не было, понял?
— Куда вы его отправляете? — полушепотом спросил я.
— Туда же, куда и тебя. Он теперь здесь не живет тоже. Он на нас дарственную отписал, пока ты спал. Собственной рукой, по собственной воле. Вас ведь мало, и жилья у вас мало, а нас, кредиторов, много, и всем надо разойтись краями, — подытожил Снетков, поднимаясь с дивана и запахиваясь в плащ, как в банный халат. — Там, в тумбочке, возьмешь сдачу, чтобы все было по чесночку. Хватит даже вам двоим побухать. Ну а мы пошли, нам пора.
Кредиторы ушли. Я залез рукой в тумбочку. Там действительно оказались деньги. На четыре десятка бутылок спирта. Я разделил их пополам. Половину взял себе, половину засунул в нагрудный карман Генофону.
— Ты прости меня, дядя Гена, если сможешь. Нет у нас теперь с тобой дома. Но ведь это еще не конец. У Серафимы твоей есть хозяйство в Шушарах. Молоко, свежий воздух… Она баба верная, не даст тебе пропасть. А я… Ну, прощай, дядя Гена. Прощай.
Чтобы прощание не вышло сентиментальным, я не стал снимать пластырь с губ Генофона, опять же положившись на Серафиму, на ее материнское чувство и женское чутье.
Кроме денег с собой я не взял ничего. Ибо я уже не нуждался ни в чем.
Местом временного пребывания я определил Ботанический сад и окрестности, а продолжительность жизни — в двадцать бутылок спирта…
На последней, двадцатой, бутылке судьба свела меня с Косбергом.
Несколько ночей я провел там, где планировал — в Ботаническом саду, вдалеке от центрального входа, в заросшей мелким кустарником, запущенной дальней части, куда обычно посетители не доходили.
Было утро, я недавно проснулся и сразу же выпил прилично. Затем перелез через ограду вымыть ноги и лицо в зеленовато-фекальной воде речки Карповки. На обратном пути меня заштормило, я ударился прямо в грудь двигавшегося мне навстречу прохожего. Я посмотрел вперед и узнал Косберга.
Косберг снял с жесткого, похожего на дрочевый напильник, носа очки и прищурился. Он заметно постарел и высох, некогда красные щеки одрябли и опустели, свисали, как у бульдога. Густые цыганские брови стали белесыми, словно гусиный пух. И только маленькие смоляные зрачки, прочно сидящие в середине красных белков, по-прежнему смотрели тяжело и пронзительно.
— В институт? — спросил он.
Я кивнул — я соврал.
— Не ходи, там засада, — эти слова капитан сказал шепотом.
Я не понял, о чем он, и пьяно засмеялся.
Косберг осмотрел меня еще раз и брезгливо поморщился:
— И давно ты, Виктор, пьешь? — спросил он.
У него был хорошо поставленный боцманский голос, слишком громкий и резкий, так что я чуть не сблеванул.
— Всегда.
— Напрасно, Виктор. Ты не знаешь, что делаешь.
— Почему же! Когда я не пью, я хочу драться. Со всеми. Такая вокруг реальность. Когда пью — я не то чтоб добрею, мне становится все равно. Я ухожу от реальности. Это протест, товарищ капитан. Это протест.
— Протест? — переспросил Косберг. — А теперь послушай меня. Меня эта водка тоже чуть не убила. Причем не однажды. Ты понял?
Я ухмыльнулся.
— Не веришь? Ты разучился думать?.. Ты знаешь, Виктор, что пьешь из-за мировых империалистов? Ты знаешь, что эту водку в тебя вливают они? Знаешь, зачем они это делают? Чтобы рано или поздно водка растворила твою волю. Чтобы ты умер или стал их рабом.
— Мне все равно, — ответил я и попытался сложить руки на груди, совсем как перед расстрелом Котовский.
Не вышло.
— Ты погибнешь от водки, а они будут жить. Жить на нашей земле. Эксплуатировать наших детей. Еб…ть наших женщин.
Я подавил в себе очередной позыв и сказал на выдохе:
— Ответь, капитан, а сам-то ты кто? Говорят, у тебя швейный цех на военной кафедре? Лифчики, подвязки, трусы, специальная одежда для гомиков с ширинкой на жопе. Или как?
Косберг отступил на шаг.
— Я знаю, обо мне говорят плохое. Я знаю, что не внушаю доверия, — начал он скороговоркой. — Да я и не отрицаю: порножурналы, белая горячка, сифилис, маленький бизнес. Все это было. Я за все отвечу. Но я не гомик, поверь, я не гомик. И самое главное — я не предатель. Я не изменял присяге и не предавал своей Родины.
Я замотал головой, но не сумел перебить его.
— Я знаю, — повторил он, — что про меня так говорят. Даже пишут. Они считают, что их никто не заставит отвечать за свои слова. Они перестали бояться силы. Тебе, наверное, сказали, что я выписал из Иваново безработных ткачих, запер их в институте и заставляю шить, а по ночам продаю их на трассе? Сказали?.. Можешь не отвечать, — Косберг разгорячился, лицо его покрылось пигментными пятнами и стало похоже на марсианский камуфляж. — Сам тебе отвечу: да, это так. Но не просто так. Ты ведь знаешь, что наши войска разбиты и перешли на сторону врага. Чтобы вернуть прежнюю жизнь, мне нужна своя армия. И я выполняю эту непростую задачу. Я готовлю из этих замученных женщин прекрасных непобедимых солдат. Однажды мы выступим. Мы нанесем удар!.. Помяни мое слово: скоро все вернется. Скоро я смогу без стыда носить свою форму. Стыдно станет им. Стыдно и плохо.
Косберг замолчал, ухватился за грудь правой рукой, а левой достал из кармана алюминиевый цилиндр с валидолом.
— До сих пор не могу говорить об этом спокойно, — выговорил он и засунул таблетку под покрытый табачным налетом язык. — Тогда, в девяносто первом, у нас не нашлось хладнокровия и беспощадности. Прости Господи, не тот балет мы смотрели. Надо было оперу. «Иван Грозный» хотя бы… Затем, в девяносто третьем, у Белого Дома не хватило одной бригады морской пехоты. Одной бригады, чтобы покончить с анархией и натянуть глаз на жопу и Бурбулисам, и Сысковцам и прочей сволочи! Нам таких, как ты, не хватило. Нам конкретно тебя не хватило, Виктор. Это ты понимаешь?
— Я в ракетных войсках служил, не в пехоте.
— Да это не важно. Ответь, Попов, тебе безразлична судьба нашей Родины?
— Никак нет, товарищ капитан первого ранга, — ответил я ему, сумев, таки, выпрямиться, и это была чистая правда. — Для меня больше нет различий. Нет судьбы. И Родины больше нет…