Этот звон заставил Люсьена решиться. Не отдавая себе ни в чем отчета, он живо вспомнил то ощущение счастья, которое он испытывал каждый вечер, слушая эти четверти и восьмые, и глубоко возненавидел те печальные, жестокие и эгоистические чувства, жертвою которых он был со вчерашнего дня. Действительно, прохаживаясь по мрачному валу, он считал всех людей низкими и злыми, жизнь казалась ему бесплодной, лишенной всяких радостей и всего того, из-за чего стоило жить. Но, услыхав бой часов, воодушевленный воспоминанием об общности чувств двух возвышенных и великодушных сердец, понимающих друг друга с полуслова, он направил шаги к особняку Понлеве.
Он быстро прошел мимо привратницы.
— Куда вы, сударь? — окликнула она его дрожащим голосом и встала из-за своей прялки, словно собираясь бежать за ним вдогонку. — Госпожа де Шастеле уехала!
— Как! Уехала? Правда? — переспросил Люсьен, совершенно уничтоженный и словно окаменевший.
Привратница приняла его неподвижность за недоверие.
— Вот уже около часу, — продолжала она с искренним видом, так как Люсьен ей нравился. — Разве вы не видите, что сарай открыт и экипажа там нет?
При этих словах Люсьен поспешно удалился и через две минуты снова был на валу; он смотрел, не видя, на топкий ров и на расстилавшуюся за ним бесплодную, унылую равнину.
«Надо сознаться, что я проделал прекрасную экспедицию. Она меня презирает… до такой степени, что нарочно уехала за час до того времени, когда ежедневно принимала меня. Достойное наказание за мое малодушие! На будущее это должно послужить мне уроком. Если здесь у меня не хватает мужества устоять, что ж, надо попроситься в Мец. Я буду страдать, но никто не узнает, что творится у меня в душе, а расстояние поможет мне удержаться от позорящих меня ошибок… Забудем эту гордую женщину… В конце концов я не полковник, с моей стороны более чем глупо не чувствовать ее презрения и упорствовать в борьбе с отсутствием чина».
Он бросился домой, сам заложил лошадей в коляску, проклиная медлительность кучера, и велел ехать к г-же де Серпьер. Г-жи де Серпьер дома не было. и двери были закрыты.
«Очевидно, для меня сегодня все двери закрыты». Он вскочил на козлы и галопом помчался к «Зеленому охотнику». Серпьеров там не было. В ярости он обежал все аллеи прекрасного сада. Немцы-музыканты пили в соседнем кабачке; заметив его, они поспешили к нему:
— Сударь, сударь, желаете послушать дуэты Моцарта?
— Конечно.
Он заплатил им и бросился в коляску. Вернувшись в Нанси, он был принят у г-жи де Коммерси и вел себя там удивительно степенно. Он сыграл два роббера в вист с г-ном Реем, старшим викарием епископа ***, и его старый ворчливый партнер не мог упрекнуть его ни в малейшем промахе.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
После двух робберов, показавшихся Люсьену бесконечно долгими, ему пришлось еще принять участие в обсуждении похорон одного сапожника, которого священник отказался хоронить по церковному обряду.
Люсьен, думая о другом, слушал эту отвратительную историю, когда старший викарий воскликнул:
— Я хочу узнать мнение господина Левена, хотя он и состоит на военной службе.
Терпение Люсьена лопнуло.
— Не хотя, а именно потому, что я состою на военной службе, я имею честь просить старшего викария не говорить ничего такого, ва что я был бы вынужден дать неприятный ответ.
— Но, сударь, этот человек сочетал в себе четыре качества: он был скупщик национальных имуществ, владел [15] в момент кончины, был женат гражданским браком и отказался заключить новый брак на смертном одре.
— Вы забываете пятое, сударь: он вносил следуемую с него часть налога, из которого выплачивают жалованье вам и мне. — И с этими словами Люсьен удалился.
Эта фраза в конце концов погубила бы его или, в лучшем случае, наполовину уменьшила бы уважение, которым он пользовался в Нанси, если бы ему еще долго пришлось жить в этом городе.
У г-жи де Коммерси он встретил своего приятеля, доктора Дю Пуарье, который взял его за пуговицу мундира и почти насильно увел гулять на плац, чтобы окончательно разъяснить ему свою теорию восстановления Франции.
— Гражданский кодекс, из-за разделов наследства после смерти каждого отца семейства, приведет к бесконечному дроблению земель. Население будет возрастать, но это будет несчастное население, которому не хватит хлеба. Надо восстановить во Франции великие монашеские ордена. У них будут обширные имения, и они будут способствовать благосостоянию некоторого количества крестьян, необходимых для обработки этих обширных земель. Поверьте мне, сударь, нет ничего несчастнее слишком многочисленного и слишком просвещенного народа.
Люсьен не попался на удочку.
— Вероятно, — ответил он, — можно многое сказать по этому поводу… Я недостаточно подготовлен к таким серьезным вопросам.
Он возразил кое-что, но потом сделал вид, будто соглашается с высокими принципами доктора.
«Верит ли этот плут, — думал он, слушая его, — в то, что говорит мне?» Он внимательно вглядывался в крупное лицо, изборожденное глубокими морщинами. «Я знаю, что под этими чертами скрывается коварная хитрость прокурора из Нижней Нормандии, а не добродушие, необходимое для того, чтобы верить подобным вракам. Впрочем, этому человеку нельзя отказать в живом уме, в пылкой речи, в огромном искусстве извлекать всю возможную выгоду из самых скверных разглагольствований, из предпосылок, ни на чем не основанных. Формы грубы, но, как человек умный и знающий свой век, он далек от желания смягчить эту грубость, он находит в ней удовольствие, она составляет его оригинальность, его назначение, его силу; можно сказать, что он намеренно ее подчеркивает, для него она залог успеха. Благородная спесь этих дворянчиков может не бояться, что их с ним спутают. Самый глупый из них может подумать: «Какая разница между этим человеком и мною!» И тем охотнее согласится с враками доктора. Если они восторжествуют над 1830 годом, они сделают его министром, это будет их Корбьер».
— Уже бьет девять часов, — неожиданно заявил он г-ну Дю Пуарье. — До свиданья, дорогой доктор, мне приходится прервать ваши возвышенные рассуждения, которые приведут вас в палату и доставят вам всеобщее признание. Вы обладаете подлинным красноречием и убедительностью, но мне нужно пойти поухаживать за госпожой д'Окенкур.
— То есть за госпожой де Шастеле? Ах, молодой человек! И вы думаете, что можете провести меня?
И доктор Дю Пуарье, прежде чем лечь спать, посетил еще пять-шесть семейств, чтобы разузнать про их дела, направить их, помочь им понять самые простые вещи, щадя их бесконечное тщеславие, по меньшей мере раз в неделю говоря с каждым из них о его предках и проповедуя свою доктрину о крупных монастырских имуществах, когда у него не было ничего лучше про запас или когда его охватывал энтузиазм.
В то время как доктор разговаривал, Люсьен шел молодой походкой, с высоко поднятой головой и лицом, выражавшим непоколебимую решительность и надменную отвагу. Он был доволен тем, как выполнил свой долг. Он поднялся к г-же д'Окенкур, которую ее нансийские друзья фамильярно называли г-жой д'Окен.
Он застал там добрейшего г-на де Серпьера и графа де Васиньи. Говорили, как всегда, о политике. Г-н де Серпьер очень длинно и, к несчастью, со всевозможными доказательствами объяснял, насколько лучше шли дела до революции в мецском интендантстве, под руководством г-на де Калонна, впоследствии столь знаменитого министра.
— Этот мужественный чиновник, — говорил г-н де Серпьер, — сумел возбудить преследование против негодяя Ла Шалоте, первого из якобинцев. Это было в 1779 году…
Люсьен наклонился к г-же д'Окенкур и серьезно сказал ей:
— Вот речь, сударыня, для вас и для меня.
Она покатилась со смеху. Г-н де Серпьер заметил это.
— Знаете ли вы, сударь… — с обиженным видом обратился он к Люсьену.
«Ах, боже мой! Вот меня и втянули в разговор, — подумал тот. — Мне было суждено после Дю Пуарье попасться Серпьеру; отсюда один шаг до самоубийства».