Гоэлло, прослышав об этих словах г-жи д'Окенкур, грубо высмеивал г-на д'Антена за то, что он неспосвбен придумать что-нибудь новое, когда вошел граф де Васиньи.
— У вас есть только один способ сохранить свое место, дорогой д'Антен, — сказал Васиньи, — станьте благоразумным.
— Я сам себе надоел бы. Я не обладаю вашим мужеством. У меня будет достаточно времени быть серьезным, когда я разорюсь; тогда, чтобы скучать с пользой, я брошусь в политику и вступлю в тайные общества в честь Генриха Пятого, моего короля. Вы мне дадите местечко? А пока, господа, так как вы очень серьезны и еще усыплены приветливостью особняка Mapсильи, давайте сыграем в ту итальянскую игру, которой я вас как-то научил, в фараон. Господин де Васиньи, который ее не знает, будет метать банк, и Гоэлло не станет говорить, что я выдумываю правила игры, чтобы всегда выигрывать. Кто из вас умеет играть в фараон?
— Я, — сказал Люсьен.
— Хорошо; будьте настолько добры, наблюдайте за господином де Васиньи и помогайте ему соблюдать правила игры. Вы, Роллер, будете крупье.
— Я никем не буду, — сухо ответил Роллер, — я ухожу.
Объяснялось это тем, что Люсьен, которого он никогда не встречал у г-жи д'Окенкур, был в этот вечер в центре внимания; заметив это, граф Роллер ушел, так как не мог с этим примириться. Значительная часть общества Нанси, в особенности молодые люди, не выносила Люсьена. Раза два-три он ответил им высокомерно и даже, по их мнению, весьма остроумно; с тех пор они стали его смертельными врагами.
— А после игры, в полночь, — продолжал д'Антен, — когда вы проиграетесь, как подобает порядочным и милым молодым людям, мы отправимся ужинать в «Гранд-Шомьер». (Это был лучший ресторан в Нанси, расположенный в саду бывшего картузианского монастыря).
— Если это пикник, — сказала г-жа д'Окенкур, — то я согласна.
— Конечно, — ответил д'Антен, — а так как господин Лафито, у которого замечательное шампанское, и господин Пьеборль, владелец единственного здесь ледника, могут лечь спать, то ради пикника я позабочусь о вине и о том, чтобы его заморозили. Я распоряжусь доставить его в «Гранд-Шомьер». А пока, господин Левен, вот вам сто франков: сделайте мне честь, играйте за меня и постарайтесь не соблазнять госпожу д'Окенкур, а не то я вам отомщу и донесу на вас в особняк де Понлеве.
Все подчинились решению д'Антена, даже благоразумный Васиньи. Через четверть часа игра приобрела весьма оживленный характер. На это-то и рассчитывал д'Антен, желая разогнать зевоту, которой все заразились у г-жи де Марсильи.
— Я выкину карты в окно, — сказала г-жа д'Окенкур, — если кто-нибудь поставит больше пяти франков. Неужели вы хотите сделать из меня маркизу-картежницу?
Вернулся д'Антен, и в половине первого все отправились в «Гранд-Шомьер». Цветущее апельсиновое деревцо, единственное в Нанси, стояло посредине стола. Вино было прекрасно заморожено. Ужин прошел очень весело, никто не напился, и в три часа утра все расстались лучшими друзьями.
Так женщина губит свою репутацию в провинции; но г-жа д'Окенкур не обращала на это никакого внимания. Утром, проснувшись, она пошла к мужу, который сказал, целуя ее:
— Ты отлично делаешь, что развлекаешься, моя крошка; хорошо, что у тебя хватает на это смелости.
Люсьен затянул возможно дольше свое пребывание в особняке д'Окенкур; он вышел вместе с последними гостями и примкнул к их небольшой группе, уменьшавшейся на каждом углу, по мере того как каждый сворачивал к своему дому; наконец он честно проводил последнего, жившего дальше всех. Он много говорил и испытывал смертельное отвращение при мысли, что очутится наедине с самим собою, так как еще в особняке д'Окенкур, слушая болтовню и любезности всех этих господ и стараясь своей находчивостью в разговоре укрепить положение, которое как будто занял и которое не было положением мальчика, он уже принял решение относительно завтрашнего дня.
Он решил не идти в особняк Понлеве. Он страдал, но надо, — так думал он, — заботиться о своей чести, и если я сам махну на себя рукой, то предпочтение, которое она иногда как будто оказывает мне, будет уничтожено презрением. С другой стороны, бог знает какое еще новое оскорбление готовит она мне, если я приду завтра!»
Обе эти мысли, сменявшие последовательно одна другую, были для него адом.
«Завтра» наступило очень скоро, а вместе с ним явилось и острое ощущение счастья, которого он лишил бы себя, если бы не пошел в особняк Понлеве. Все ему казалось пошлым, бесцветным, противным по сравнению с тем сладостным смущением, которое он испытывал бы в маленькой библиотеке, перед столиком красного дерева, за которым она работала, слушая его. Уже одно решение отправиться туда сразу изменило его состояние.
«К тому же, — прибавил Люсьен, — если я не пойду сегодня, как я явлюсь туда завтра?» В крайнем замешательстве он прибегал к избитым мыслям: «Неужели я в конце концов хочу, чтобы передо мной закрылись двери этого дома? И притом из-за глупости, в которой, пожалуй, я сам виноват? Я могу попросить у полковника разрешения отправиться на три дня в Мец… Я сам себя накажу, я там погибну от тоски».
С другой стороны, разве г-жа де Шастеле, с ее преувеличенной женской осторожностью, не говорила о том, что ему следовало бы реже посещать ее, примерно раз в неделю? Явившись так скоро в дом, от которого ему так решительно отказали, не рассердит ли он еще больше г-жу де Шастеле и не даст ли ей основательный повод для жалоб? Он знал, что она была щепетильна, когда дело касалось того, что она называла уважением к ее полу.
Действительно, в отчаянной борьбе с чувством, которое она питала к Люсьену, г-жа де Шастеле, недовольная тем, что у нее не могло быть полного доверия к своим самым твердым решениям, сердилась на самое себя и ссорилась тогда с Люсьеном.
Если бы у него было немного больше жизненного опыта, эти беспричинные ссоры со стороны такой умной женщины, скромность и врожденная справедливость которой не позволяли ей преувеличивать ошибки других, эти ссоры показали бы Люсьену, какую внутреннюю борьбу переживало сердце, которым он пытался завладеть. Но это благоразумное сердце всегда презирало любовь и не ведало столь необходимого искусства любви.
Вплоть до случая, столкнувшего его с г-жою де Шастеле, и неприятной для его тщеславия мысли, что самая красивая женщина города будеть иметь справедливые основания смеяться над ним, он говорил себе: «Что сказали бы о человеке, который, присутствуя при извержении Везувия, был всецело поглощен игрой в бильбоке?»
Этот внушительный образ дает возможность судить о характере Люсьена и характере лучших из его сверстников. Когда любовь сменила в сердце этого молодого римлянина более суровое чувство, то все, что осталось от поклонения долгу, превратилось в ложное представление о чести.
Оказавшись в положении Люсьена, самый заурядный восемнадцатилетний юноша, обладающий хоть некоторой душевной черствостью и тем презрением к женщинам, которое нынче так в моде, сказал бы себе: «Нет ничего проще, как явиться к госпоже де Шастеле, не делая вида, что придаешь хоть какое-нибудь значение вчерашнему происшествию, даже не показывая, что помнишь об этой вспышке дурного настроения». Наряду с этим он был бы готов принести всяческие извинения в том, что случилось, и тотчас же заговорить о другом, если бы оказалось, что г-же де Шастеле хочется придать значение ужасному преступлению, которое он совершил, поцеловав ей руку.
Но Люсьен был весьма далек от подобных мыслей. Я признаюсь, что мы, с нашим здравым смыслом и нашей духовной старостью, должны сделать над собой усилие, чтобы понять ужасную борьбу, происходившую в душе Люсьена, и при этом не рассмеяться.
К концу дня Люсьен, не в силах усидеть на месте, стал беспокойной походкой прогуливаться по пустынному валу, в трехстах шагах от особняка Понлеве. Подобно Танкреду, он сражался с призраками и нуждался в мужестве.
Он колебался больше, чем обычно, когда часы, бой которых он слушал вблизи, сидя в маленькой комнатке г-жи де Шастеле, пробили половину седьмого, со всеми четвертями и восьмыми, как это бывает на часах немецкого образца, распространенных на востоке Франции.