Напротив, сколько было роскоши, подлинного богатства, отсутствия страха и зависти в салоне г-жи Гранде! «Только здесь и умеют жить», — думал Люсьен. Не одна неделя прошла до того дня, когда он впервые был задет низкими словами, такими, каких никогда никто не слышал в салоне г-жи д'Окенкур или г-жи де Пюи-Лоранс. Эти низкие речи, обнаруживавшие всю мерзость души, обычно исходили от какого-нибудь депутата центра, который, продавшись министерству за орденскую ленточку или за должность сидельца табачной лавки, еще не научился надевать маску. К великому огорчению отца, Люсьен никогда не обращался с речью к этим тупым людям. Он только мимоходом слышал, как они по поводу двадцати пяти миллионов президента Джексона, или налога на сахар, или по поводу другого злободневного вопроса неуклюже копались в каком-нибудь разделе политической экономии, даже не будучи в силах подняться до понимания основ вопроса.
«Это, конечно, подонки Франции, — думал Люсьен, — все они глупы и продажны. Но по крайней мере они не испытывают страха, не сожалеют о прошлом и не засоряют мозгов своим детям, ограничивая их чтение дурацкими «Journée du Chrétien». В наш век, когда деньги — все, что может сравниться с огромным состоянием, расходуемым ловкой и хитрой рукой? Этот Гранде не истратит и десяти луидоров, не подумав при этом о положении, которое он занимает в свете. Ни он, ни его жена не позволяют себе капризов, которые я, при всей зависимости от родителей, все-таки разрешаю себе». Он часто видел, как эти люди скряжничали, снимая ложу или домогаясь ложи у двора либо у министерства внутренних дел.
Люсьен видел, что г-жа Гранде окружена всеобщим поклонением. При всем его философском взгляде на вещи какой-то монархический инстинкт, еще живущий в душе богатых французов, подсказывал ему, что было бы более лестно пользоваться расположением женщины, носящей имя, прославленное при монархии.
«Но если бы я был принят — вещь для меня невозможная — в тех парижских салонах, где еще исповедуют этот образ мыслей, вся разница заключалась бы в том, что вместо трех-четырех кавалеров ордена святого Людовика, которых я встречал у де Серпьеров и де Марсильи, я нашел бы трех-четырех герцогов или пэров, утверждающих, как господин де Сен-Лери у госпожи де Марсильи, будто император Николай хранит у себя в маленькой шкатулке шесть миллионов, оставленных ему императором Александром с завещанием уничтожить якобинцев Франции, как только ему представится случай. Конечно, здесь, как и там, есть свой аббат Рей, который деспотически управляет этими красивыми женщинами и, угрожая небесной карой, заставляет их ходить в церковь и выслушивать в течение двух часов проповедь какого-нибудь аббата Пуле. Любовница, которую я имел бы, если бы она вела свой род от сотворения мира, была бы обязана, подобно госпоже д'Окенкур, вопреки своему желанию, принимать участие по меньшей мере в двадцатиминутном обсуждении вопроса о достоинствах последнего послания монсеньора епископа ***.
Славословия святым отцам, сжегшим на костре Яна Гуса, правда, звучали бы в их устах необыкновенно изящно, но сквозь это изящество видна душевная черствость. Как только я ее замечаю, она заставляет меня насторожиться. В книгах она мне нравится, но в жизни леденит сердце и уже через каких-нибудь четверть часа внушает мне отвращение.
Госпожа Гранде благодаря тому, что она носит буржуазное имя, ведет эти нелепые разговоры только по утрам с госпожой де Темин, госпожой Тоньель и другими ханжами; тут я могу отделаться, раз в неделю повторяя несколько почтительных фраз на всякие почтенные темы.
Люди, которых я встречаю у госпожи Гранде, по крайней мере что-то сделали, хотя бы составили себе состояние. Пускай они нажили его торговлей, или газетными статьями, или, наконец, продажными выступлениями в пользу правительства, — все же они проявили какую-то деятельность.
Публика, которую я встречаю у моей любовницы, — подумал он, смеясь, — напоминает историю, изложенную дурным языком, но интересную своим содержанием. Публика же, бывающая у госпожи де Марсильи, — это сплошь нелепые или даже лицемерные теории, основанные на вымышленных фактах, завуалированных учтивостью речи; но жесткость взгляда на каждом шагу опровергает изящество формы. Все это слащавое красноречие, подражающее Фенелону, для человека с тонким чутьем отдает мошенничеством и шарлатанством.
У парижской госпожи де Марсильи я могу постепенно приучить себя относиться равнодушно к моим собственным словам, могу приучить себя к выражениям, смягчающим мою мысль, как это часто советует мне мать. Иногда я начинаю раскаиваться в том, что не обладаю этими добродетелями девятнадцатого столетия, но с ними я наскучил бы самому себе. Я полагаю, что об этом позаботится старость.
Я замечаю, что эта изысканность молодых обитателей Сен-Жерменского предместья, людей, которые сумели приобрести ее, не утратив здравого смысла на школьной скамье, имеет своим неизбежным следствием глубокое недоверие, каким обычно бывает окружен человек, безупречный во всех отношениях. Эти изысканные речи — то же, что апельсиновое дерево, которое выросло бы посреди Компьенского леса: они красивы, но совсем неуместны.
Случаю не было угодно, чтобы я родился в этом кругу. Зачем же мне меняться? Чего я требую от света? Мои глаза могут выдать меня, и госпожа де Шастеле двадцать раз говорила мне об этом…
Его плавная речь была внезапно прервана, как некогда была прервана пением петуха речь того слабохарактерного человека, который отрекся от своего друга, задержанного полицией за политические убеждения. Люсьен застыл неподвижно, как Бартоло в «Севилъском цирюльнике» Россини.
Раз десять с того момента, как он был осчастливлен благосклонностью г-жи Гранде, у него являлась мысль о г-же де Шастеле, но никогда она не возникала перед ним с такой определенностью. До сих пор он обычно отделывался беглой фразой, вроде: «Мое сердце не принимает никакого участия в этой истории молодого честолюбца». Но всем своим поведением, предшествовавшим внезапно вспыхнувшему воспоминанию о г-же де Шастеле, он стремился надолго упрочить эту новую связь. Г-жа Гранде понуждала его порвать не только с мадмуазель Раймондой, но и с дорогим и священным воспоминанием о г-же де Шастеле. Это было гораздо кощунственнее.
Два месяца назад в чудесной коллекции фарфора г-на Константена он натолкнулся на головку, которая своим сходством с г-жой де Шастеле вызвала на его щеках румянец; не выходя из мастерской, он упросил молодого художника, с которым его сблизила тоска и нежность, скопировать эту головку. Теперь он помчался к нему, словно желая покаяться перед этой иконой. Обесчестим ли мы его окончательно, признавшись, что он, подобно той знаменитой личности, с которой мы имели смелость его сравнить, залился слезами?
К концу вечера, пересилив себя, он заехал на минутку к г-же Гранде.
Люсьен был уже другим человеком. Г-жа Гранде заметила происшедшую с ним перемену. Неделю назад она не обратила бы внимания на этот новый оттенок в отношении к ней. Не отдавая себе в этом отчета, она уже руководствовалась не одним честолюбием: ей начинал нравиться этот молодой человек, который не был уныл, как остальные, но серьезен. Она находила в нем неизъяснимое очарование. Будь она опытнее или умнее, она признала бы естественным странное чувство, которое влекло ее к Люсьену.
Ей минуло двадцать шесть лет, она уже семь лет была замужем и уже шестой год царила в самом блестящем, если не в самом знатном, обществе. Никогда мужчина, оставшись с нею с глазу на глаз, не осмеливался поцеловать ей руку.
На другой день между г-ном Левеном и г-жой Гранде произошло крупное объяснение. Г-н Левен, действовавший безупречно в этом деле, поспешил представить г-на Гранде старому генералу, который, будучи исполнен здравого смысла и энергии, когда он не давал усыпить себя лени и не подпадал под власть дурного настроения, задал будущему коллеге четыре-пять неожиданных вопросов, и г-н Гранде, не привыкший, чтобы с ним говорили так резко, ответил несколькими общими фразами, казавшимися ему весьма гладкими. Генерал, ненавидевший общие фразы, во-первых, потому, что они сами по себе отвратительны, а во-вторых, потому, что он не умел говорить их, повернулся к нему спиной. «Да ваш кандидат просто дурак!» Г-н Гранде вернулся домой бледный, в полном отчаянии. За весь день ему ни разу больше не пришло в голову сравнить себя с Кольбером. У него хватило такта понять, что он чрезвычайно не понравился генералу. Правда, грубость старого генерала, казнокрада, скучающего, желчного человека, вполне соответствовала сообразительности и тактичности г-на Гранде.