Я знал про нее очень много (мля, повторяюсь!}. Когда мы встречались, мы спешно, перебивая друг друга рассказывали о происшествиях дня и, перескакивая с темы на тему, говорили о музыке, об истории, философствовали — о чем угодно, но ни на секунду, ни на полсекунды я не чувствовал неловкости, которая бывает, когда собеседник тупее тебя или просто не шарит по теме, и тебе приходится опускаться до его/ее уровня. Ее мозг был совершенен, как и ее тело. Бременами мне казалось, что мое быстро появившееся знание о ней, о ее привычках и симпатиях оттого, что я ныряю в нее, без остаточка растворяюсь в ней, в ее глазах. В глазах, в которых жило самое великое чудо, самая редкая редкость этого блядского мира, в которых жила ДУША. Каждый темный момент, в который хлопала дверь ее подъезда, я чувствовал, что готов сделать…, только бы задержать ее еще на минуту, еще минуту слушать ее негромкий голос и смотреть в ее мерцающие глаза.
Проходила еще минута — и я возвращался Землю, ругая себя последними словами и клянясь себе, что все бабы — бляди, и уж завтра-то я ее точно прихвачу за сиськи.
…Когда мы зашли на трамвайчик и расселись на самом верху, и уже были отданы швартовы, и мы отплыли от берега, я не отказал себе в удовольствии показать средний палец одиноко стоящему на причале (с целью неустанной борьбы с организованной преступностью и терроризмом, не иначе) молодому мусорку. Потом она задала мне вопрос, и Остапа понесло.
— Послушай, да, конечно! Среди них есть сволочи, но ведь есть же и хорошие, честные добрые люди. — НЕТУ! All copers are bastards!!!
— Нет, так не бывает. Не бывает совсем плохих людей. Ведь даже те менты, которые берут взятки и все такое, они же делают это, чтобы кормить своих детей…
— Нет, НЕ детей!!! А маленьких мусорят, гаденыш ей-вы сер ков!
— Господи! Ну почему ты такой злой, почему? Нельзя быть таким злым.
— Нельзяяяя?!! Нет, ТОЛЬКО таким и можно быть.
— Почему?
— Потому что этим миром правят мусора и жиды!
Говорил я, вполне трезво отдавая себе отчет в том, что со мной творится что-то неладное. Таких вещей я не говорил никогда и никому. Родители — не поймут, парням из бригады… да мы никогда не говорим на такие темы, как можно говорить на тему… Ну, например, воздуха, которым дышишь. С остальными — остальные слишком тупые. Они, эти остальные, конечно, иногда задают мне подобные вопросы, но я в таких ситуациях отбрыкиваюсь, как кот, которому суют в нос дымящуюся сигарету. («…Спайк, а ты никогда не задумывался, что вот негры, кавказцы, которых ты бьешь, — что они такие же люди. — Задумывался. — Ну и что? — Я эти мысли от себя отгоняю!..» Так несколько лет назад я родил фразу, которая поныне остается излюбленным перлом всех правых.) А с ней — с ней я открываюсь целиком, с ног до пяток, я ХОЧУ открываться ей весь, ХОЧУ, ЧТОБЫ ОНА МЕНЯ ПОНЯЛА. Хотя бы на каплю, на полкапли. Мне это очень надо.
— Жиды… Хачи… Ты так говоришь, как будто действительно их ненавидишь. Но ведь бывают хорошие кавказцы.
— НЕ БЫВАЕТ!
Я много, множество раз слышал подобные рассуждения. О том, что не бывает плохих наций и прочая гуманная чушь. И всегда меня тянуло блевать. В пяти случаях из десяти это являлось признаком тупости говорящего, в оставшихся пяти — тот, кто это говорил, был труслив настолько, что боялся смотреть в глаза реальной жизни.
Но только не она. То, что я вспомнил, когда увидел ее тогда, в метро: холодная тяжелая серость северных вод, низкие стены крепости, потемневшие кресты и волшебные ЯВЛЕНЫЕ лики русских икон — это не было случайной ассоциацией. Она была ангельской сущности, она была СВЕТЛОЙ и верила тому, что говорила. Даже не верила, а просто жила по этой вере. В ней не было тупости, и она ничего не боялась — это волшебное существо, трепетная бабочка среди всего этого говна. И я с яростью думал о том, что хочу быть рядом с ней — всегда. Хочу рвать на куски, грызть глотку, рвать рот, выдавливать глаза всякому, кто осмелится подойти… нет, посмотреть в ее, в нашу сторону. Они все были мразями.
Пароходик замкнул свой немудреный круг, мы сошли (она улыбнулась матросу, буфетчице, немногочисленным пассажирам) на берег, и я отвел ее домой. В пустом вагоне позднего метро я думал про Пса, про то, что надо будет учинять акцию возмездия (НЕ забыть позвонить Лебедю!), что надо зайти в МТС и положить десяточку на Лялин сотовый, чтобы можно было ей звонить почаще. Но все мысли были деревянные, механико-машинальные. Я забыл обо всем и вся. И никак не мог понять — что за напасть такая, что мне с этим делать. И вообще, это хорошо? Или очень, ОЧЕНЬ хуево?!
— Ты их ПРАВДА так ненавидишь?
— Кого?
— Ну… кавказцев, евреев…
— Я вообще ЛЮДЕЙ ненавижу.
ГЛАВА 29
Грянули какие-то затяжные выходные, какие-то очередные праздники. Еще в раааннем детстве заметил я, что выходные и праздничные дни в этом городе отличаются тем, что по праздникам в вагонах метро очень много блевотины. Кстати, других различий я до сих пор не обнаружил, Много пьяных. Такие же темные, озлобленные лица, на которых написана готовность к защите и нападению, пустые глаза — как у старых, пыльных игрушек, одежда — темная, а чаще черная. В черное одеты все: молодые, свежие чиксы, женщины с детьми и отцы этих детей. Только дряхлые старики, забытые всеми окурки этой жизни, выделяются цветными пятнами — яркие косынки у бабусек, цветные рубашки и светлые плащи у стариков, они покупали эти вещи много эпох назад. В праздники выше шансы нарваться на пьяное быдло с дембель-ским синдромом. Когда я еще был православным, я ходил на Пасхальную службу в единственную в моем районе церковь, И когда начинался крестный ход, то светлое здание храма было плотно окружено кольцом тупых и пьяных. Они курили, лузгали семечки, толкались и матерились. Совсем в детстве мне хотелось плакать от этого, а когда я чуть подрос — стрелять в них из автомата. Я ненавижу праздники. Сегодня я не работаю, сегодня ОНА не работает. И я приехал к ее дому в 10 утра. Договаривались мы часом позже, в 11, а хотелось приехать в 6. Я мямлил под ее балконом, тер вурдалачьи круги бессонницы под глазами и курил одну за одной, высушивая язык и горло до пергаментного состояния.
Она (если вы не дебил, а я уверен, что вы не из этих, то должны сами об этом догадаться еще 2 строчки назад) вышла на балкон и посмотрела на меня сверху вниз. И приглашающе махнула рукой, сказав тихим голосом что-то, мною не услышанное. Б лифте я запихал в рот несколько подушечек жвачки и начал быстро-быстро их разжевывать. Она не курила и, хотя у нее хватало ума об этом не говорить, я видел, что запах табака ей неприятен. (Если бы от хоть раз заикнулась «Хватит курить!», то тогда,, не знаю что тогда. Но она была слишком умна для таких зарядов.)
Она встретила меня в каком-то длинном до пола халате, который был словно специально сшит для нее, как и все ее вещи (а может, так оно и было) — теплый, мягкий, ласковый. Я опять не знал, куда мне деть свои руки. Она провела меня на кухню и налила мне чаю. Горячий и сладкий, он приятно намочил опаленное дымом бесчисленных ночных и утренних сигарет горло. Она посмотрела на меня (до этого она сидела, опустив глаза к столешнице) и улыбнулась. И тогда я протянул руку, сжал ее тонкое запястье сильнее, чем (наверное) следовало, и потянул ее к себе. Она ровно поднялась и подошла ко мне, взяла в две узкие ладони мою голову и прижала меня к своему животу. Я обнял ее за бедра, крепко прижал к себе и замер. Берите, нет, но мне братцы, в этот момент больше ничего не хотелось. Счастье — когда тебе ничего не хочется. Я тоже поднялся, и наши лица оказались друг напротив друга (кажется, я уже говорил — мы с ней одного роста). Когда я поцеловал ее первый раз — оказывается, я уже чувствовал что-то похожее. Я опять нырнул в ее глаза, в эту бездну, растворился в ней целиком. Только теперь глубже, в миллиарды раз глубже. (До чего же она вкусная…)