Часовой увидел собаку. Он не понял, что означает ее появление здесь, но все же сразу вскинул винтовку, прицелился. Выстрел... и в то же мгновение — свисток: вожатый призывал овчарку назад. К счастью, немец промазал; Курай повернулся и стремглав полетел вниз по откосу. Вслед ему захлопали выстрелы, — но — с тем же успехом. Вот Курай уже у леса, вот он мелькнул еще раз желтовато-серым пятном и исчез за деревьями.
Стручкова и Майбороды уже не было на прежнем месте: подобно Кураю, они поспешили прочь отсюда, как только увидели, что гитлеровец заметил собаку, их присутствие обнаружено. Курай обнюхал след и вскоре нагнал их.
Обратно возвращались мрачные. Задание провалено, диверсия не удалась. А хуже того, что немцы теперь примут дополнительные меры предосторожности, сызнова к ним здесь больше не подойдешь — услышат. Не поможет и четвероногий диверсант.
— Эк, незадача... Не вышло! — сокрушенно повторял дорогой Ананий Каллистратович. — И как сперва-то все гладко шло... Самую малость, значит, только и не подгадали? Обидно!
Сейчас он не говорил уже, что от собак одно беспокойство, а досадовал, что все сорвалось из-за пустяка. Остальные хмуро молчали. Притих на время даже неугомонный Гуссейн. Собаки, словно понимая, что случилось что-то неладное, трусили рядом с вожатыми, поджимая уши и опустив хвосты.
После этого в партизанском штабе состоялся генеральный совет. Решали: что делать? Приказ командования должен быть выполнен, но — как? Уж пробовали всяко. Пытались применить собаку; не вышло и с собакой. Что можно придумать еще?
Пока в землянке шел этот совет на поляне у костра, где варились ароматные щи, происходило другое совещание. Заводилой там был Гуссейн.
— Я предлагаю, — возбужденно говорил Гуссейн, — послать меня, тебя, тебя... — тыкал он пальцем в окружающих. — Послать, чтобы взорвали, хоть ценой жизни! А чего бояться? Я смерти не боюсь! Я советский человек, я защищаю свою Родину, свой дом, — я ее не боюсь! Пускай она меня боится! Правильно я говорю?
— Правильно! — поддержал его хор голосов. Партизанская молодежь жадно внимала словам пылкого азербайджанца. Ни для кого уже не было секретом, зачем ходили группа Маралевича с собаками, и каждый остро переживал неудачу.
Подал голос и Алик Лауретенас, застенчивый, но отважный юноша: он тоже готов был итти на подвиг и смерть. Вызвались и другие. Недостатка в смельчаках не ощущалось.
— Пойдешь ты, пойду я, пойдем все!.. — продолжал ратовать Гуссейн. Смуглое лицо его покрылось пятнами румянца, черные, яркие, как маслины, глаза сверкали. — Неужели не выполним приказа командования? Выполним! Обязательно выполним!
Однако всем идти не пришлось. Из землянки вышли командир, комиссар отряда и другие, принимавшие участие в совете. Командир выслушал Гуссейна и сказал окружившим его партизанам:
— Спасибо, товарищи. Но умереть дело не хитрое. Надо — жить! Если все умрем, кто врага прогонит? Штаб уже принял решение.
Старик Марайко-Маралевич на совете, после того, как было выслушано мнение остальных, предложил свой план. Пытаться еще раз взорвать дорогу у болота — бесполезно. Немцы начеку. Надо повторить попытку совсем на другом участке, скажем, километров за восемьдесят-сто, и в таком пункте, где гитлеровцы меньше всего ожидают нападения. Таким пунктом может быть только мост. Правда, там трудные подходы — вода, топь, густые заросли камыша, но камыш может даже оказаться полезным — легче маскироваться, а плавать собака умеет... (после того, что он уже видел, старик не сомневался, что она сумеет сделать и все остальное). Правда и то, что гитлеровцы построили около моста укрепленный блокгауз и держат там целый гарнизон, но как раз многочисленность врага может притупить у него бдительность.
План приняли.
Оставался еще такой вопрос: когда пойдет новый эшелон немцев. Но это затруднение сразу же разрешил командир отряда, сказавший:
— На фронте идут напряженные бои. Не сегодня-завтра начнется решительное наступление наших войск. Так что немцы будут подбрасывать подкрепления к фронту непрерывно. Ждать не будем, надо сразу выступать.
За двое суток группа подрывников проделала пешим порядком по лесным тропам около восьмидесяти километров. Ананий Каллистратович сумел значительно укоротить дорогу тем, что вел напрямик. Если бы придерживаться более проторенных путей, вышло бы все сто.
У всех ныли ноги, когда они заканчивали этот переход, нелегкий даже по хорошей дороге; и только старый партизан, казалось, не испытывал никакой усталости.
На последнем привале, не доходя до моста несколько километров, группа разделилась. Стручков с Динкой и стариком Маралевичем, Гуссейном и Аликом направились прямо к мосту; Майборода с Кураем, в сопровождении трех других партизан, пошли дальше.
Замыслили так: если не взорвет Динка, попытку на следующем перегоне должен повторить Курай.
Река... Переправившись вплавь на другой берег, Стручков с Аликом и Гуссейном сделали разведку местности, затем возвратились к ожидавшему их Ананию Каллиетратовичу, вместе с которым оставалась и Динка, и сообща разработали подробный план операции. Маралевич и Алик остаются на этом берегу. Гуссейн сопровождает Стручкова. В случае неудачи или — мало ли что может выйти! — Маралевич и Алик сумеют обо всем сообщить в отряд. Кроме того, переправа вплавь через реку была старику просто не под силу.
— Ни пуха, ни пера, сынки! — по-охотничьи напутствовал Ананий Каллистратович.
Камыши, действительно, позволили подобраться к мосту на предельно доступное расстояние. В густых зарослях их, где сновало много водоплавающей дичи, нашелся небольшой сухой островок, — тут и залегли Стручков и Гуссейн. Отсюда был хорошо виден мост и крыша блокгауза; около полосатой будки неподвижно, как истукан, торчал часовой; другой часовой, подобно маятнику, ходил по насыпи взад-вперед.
На глазах у наших смельчаков произошла смена часовых — протопал наряд солдат с худым, как палка, офицером впереди, ветер донес чужие слова команды. Прошла, дрезина с немцами-железнодорожниками, и — опять тишина, нарушаемая лишь кряканьем утки в камышах да пением какой-то птахи над головой.
Близость дичи, сновавшей у самого носа, раздражающие запахи, носившиеся вокруг, действовали на Динку. Приученная к выдержке и повиновению, она все же начинала беспокоиться, — ожидание надоело ей. Вставала, топталась на месте, натягивала поводок, напряженно вбирая носом воздух и настораживая уши, вопросительно смотрела на Стручкова, как бы спрашивала: «Скоро ли уж?..» Ее томила жажда, но Стручков опасался снимать намордник, и только слегка растянул его, чтобы она могла высунуть язык.
— Терпи, дорогая, — шептал собаке Гуссейн, лежавший с Стручковым голова к голове, и делал строгое лицо, как будто овчарка могла понять его. Динка доверительно махала хвостом и. облизнувшись, снова принималась дышать громко и часто.
А день, как на беду, выдался удушливо-жаркий, знойный, — один из тех дней, какие бывают иногда в конце сентября. Стояла золотая осень. Багрецом оделись кусты рябины, трепетали на ветру нежно-желтые листочки осин, будто осыпанные золотом красовались нарядные белоствольные березы. Воздух был светел, прозрачен, напоен теплом и солнцем.
Не хотелось в такой день думать о войне, о разрушениях, о возможной смерти, которая ежеминутно подстерегает солдата. Мысли Гуссейна тянулись к горячему Азербайджану, к синей глади Каспия, к которой он привык с детства; думы Стручкова — к родному Поволжью.
— Э-эх, и хорошо сейчас дома, — проговорил нараспев вполголоса Гуссейн. — Виноград поспел... — он выразительно почмокал губами. Стручков скосил на него глаза, затем снова продолжал наблюдать за дорогой. — Кишмиш, сабза... А инжир! Инжир кушал?
Он замолчал, потому что товарищ не поддержал его.
Больше всего на свете Гуссейн любил свой Азербайджан, но как истый патриот советской Родины он готов был сражаться за нее где угодно, и, если бы потребовалось, без колебания сложил бы свою голову среди этих болот и лесов.