– Думаю, нет.
– А ты помолодей, помолодей, детка. Ну, не знаешь как? Шустрей ходи, – подгоняет он Анчурку.
И вот гости вваливаются в избу. При мерцающем свете лампы мелькают разгоряченные лица, и десятки рук тянутся к Никите, жмут, хлопают по спине, щупают на нем жирок.
– Ну, что, накопил?
– Там тебя, поди-ка, салом кормили?
– Теперь и Анчурке надо жирку нагнать, – то и дело слышатся голоса.
А Никита только ухмыляется, рассаживает гостей и тревожно посматривает в окно – ждет Кирилла Ждаркина и Сивашева на длинной и плотной машине. Вот вошла Стеша и села на первое место, под портрет Никиты.
«Ну, и хорошо. Валяй, сиди там. Вот племяш подскачет и вместе посидите», – говорит про себя Никита и снова тревожно посматривает в окно.
На стол уже двинулись яства. Вот жареный поросенок. Да какой там поросенок! Это же целая хрюшка. Она легла на стол, уткнув морду в скатерть. Лоб и спина у нее аппетитно поджарены. За свиньей потянулись широкие, как лещи, пирожки с мясом, с картошкой, с рисом. Валяй все на стол! Мечи! Вот и плошки с жареной бараниной, огурцы пузатые, караваи хлеба – взбитые, мягкие, вкусные. Вот и стаканы граненые, чашки расписные с цветочками, низенькие, неповоротливые, точно кургузые бабы. А у ног Никиты под столом стоит порядочная армия «боевых солдатиков»; Никита не двигается с места, придерживает их ногами, и со стороны кажется – ноги его прикованы под столом. А вот и Сивашев! Сергей Петрович. Секретарь Центрального Комитета партии. Он, входя в избу, нагнулся. Экий дядя выпер. В дверь не лезет. Он ездил по краю и, узнав о том, что Никита вернулся с курорта, решил побывать у него.
– Прошу! Прошу! – приглашает Никита. – Дорогого гостя! – и сразу принимает другой вид, норовит говорить так, как говорил там, на курорте, – по-городскому: – Прошу, пожалуйста, покорно – место первое выбирать, как мы все того желаем от чистого сердца и как вы есть главный глаз от партии.
Да. Но нет племяша… Вот кто-то еще подъехал. Входит. Нет, это Захар Катаев, а с ним еще кто-то тощенький, ручки беленькие, лицо чистое и улыбчивое. Что ж, Никита и им рад.
– Захар Вавилычу, милай. Садись, где хошь. Кто гость? Говори прямо.
– Арнольдов. Товарищ Арнольдов, – отвечает Захар. – Художник.
– Это ж какой?
– Портреты и всякие картины, значит, рисует.
– А-а-а. Люблю таких. – Никита хотел было кинуться к Арнольдову, но под столом загремели бутылки, и он снова замер на месте.
– Ну, как на курорте-то? – спрашивает Захар.
– Да вот первое, гляди на меня. Бороды нет. Обрили, стало быть. Раз. И отмыли меня там. Шестьдесят два года ржавчина на мне оседала. – Все смеются, а Никита добавляет: – Вот чего нам надо строить – дома такие, и всех старательных в годок раз туда посылать, чтобы жиру они накопили. Эх, да что там! – вдруг кричит он. – Что я раньше-то жил? Кошек дохлых обдирал. Знаете что: скот пусти – и тот ищет, где лучше корм, а ведь человек – с башкой рожден: его не проведешь.
Но люди молчат. Люди улыбаются и молчат.
– Разговору бы надо влить. – И Захар смеется в кулак.
– Ага, – соглашается Никита и косо смотрит на Сивашева.
Сивашев, ничего не понимая, осматривается и протягивает через весь стол руку Стеше.
– Здравствуй, Стеша. Не заметил тебя. Читала? В «Правде» о твоей работе статья большая… и портрет.
– Читала, – хладнокровно и отрывисто отвечает Стеша.
Арнольдов смотрит на нее:
«Играет. Ходит размашисто – играет. Резко говорит – играет. Книжечку в грудном кармане носит – играет. Чем-то обижена? Крепко обижена… Но вот, вот – она настоящая». Стеша в это время повернулась к Анчурке и совсем просто о чем-то с той заговорила.
– Да-да. Разговору… разговору надобно. – И Никита снова смотрит на Сивашева. – Я о влаге. Влаги, говорю, надобно бы… как это – по программе или не по программе? Просвети нас. В голову вколоти, Сергей Петрович.
– А-а-а, – догадывается Сивашев и, налив водки в кружку, поднимает над собой и кричит: – Да я за вас керосин и то выпью, а не только эту влагу!..
И яства тронулись: пошли по порядку ломти свинины, захрустели сочные огурцы, зазвенели стаканы, медленно задвигались пузатые, неповоротливые чашки… и все ожило, заговорило, заклокотало…
– И еще я пью за здоровье нашего многоуважаемого, который является зорким глазком у нас в стране, за нашего старого друга, за товарища Сивашева, Сергея Петровича.
– И еще я пью за бездонного коммуниста – Захара Вавиловича Катаева.
– И еще я пью за супротивника свово – Епиху Чанцева.
– И еще я пью…
И стукались, гремели граненые стаканы, пузатые чашки.
А вот ударила русская «Барынька», и люди кинулись в пляс. Никита заулыбался. Он некоторое время смотрит на плясунов, но вот у него дрогнуло плечо, он перенес ногу через скамейку, и не успел он перекинуть вторую ногу, как пошла Анчурка. И куда только девались ее неуклюжесть, размашистый шаг! Она идет плавно, выставив ладони, плотно сложив их, поводит всем корпусом и, отбивая дробь, все наскакивает, наскакивает на «кавалеров».
– Эх, ты-ы, – вскрикнул Никита и пошел на Анчурку, выкидывая плясовые коленца, припевая.
Закряхтел пол под ударами ног, замигала лампа, густая пыль ударила в потолок, застлала окна, лица людей. А люди извиваются, прыгают, приседают, ухают, охают, обливаются потом, норовя переплясать друг друга, перепеть, показать свою удаль – одни уже загубленную, другие – еще молодецкую. Вон танцует пара – Гришка Звенкин и Нюрка. Нюрка раскраснелась. Она уже не в голубом, а в сером платье. Она отбивает дробь ногами и все налетает на Гришку, что-то кричит ему на ухо, а он хохочет громко, закинув голову назад. А вон за столом сидит Епиха Чанцев. Он не может плясать, но он рукой хлопает по столу и ложкой по блюду.
– Эва! Эва! – выкрикивает он.
Никита, еле дыша, сел за стол, а Анчурка – неугомонная – все еще носится, все еще поводит плечами, все еще наскакивает на своих кавалеров…
– За пляску ее полюбил, – шепчет Никита Арнольдову и сам верит этому, хотя пляшущей Анчурку видит впервые. – Увидел вот, как она в девках пляшет, и по любил. Ведь она какая была: выйдет, бывало, в кpyг, поведет плечом, окинет глазом – и ребята с ног валятся. Вот за то и любил.
– А теперь?
– И теперь люблю. Сын у нас имеется. Ой, и сын! Хахаль! – Никита быстро вскакивает из-за стола, убегая во вторую комнату, и через несколько минут является оттуда с сыном на руках. Сын, рыжеголовый, розовый ото сна, просыпается и, ничего не понимая, валится на грудь отца. – Вота какой сын. Вота!
– Эй, – и Анчурка вырвала сына из рук Никиты. – Ты-ы! Что те, поросенок, что ль?
– Вот какой сын. Видал? Ясно. Анчурка меня вальком по спине взгреет. А ведь я должен похвалиться? Должен? Стеша!
– Обязательно, – отвечает Стеша и улыбается.
Под окнами толпятся люди, лезут в двери, в окна. Анчурка прикрывает окна занавесками. А Никита резко отдергивает занавеску и гремит:
– Пускай глядят! Пускай дивятся! Теперь ко мне и Михаил Иванович Калинин приедет. А что? Сядет на аэроплан и прикатит. Я ведь его видал. Стеша! Степанида Степановна! Давай, чебурахнем. А-а! Эй, народ! Я что имею? Я имею выпить за Степаниду Степановну. Ой! Я много с ней имею. Дел разных. Ты ведь у меня, Стешенька, – самый первач в поле. Ну, выпьем.
И все поднимаются из-за стола, все тянутся к Стеше. Стеша резким движением берет стакан и выплескивает из него водку в рот. Она задохнулась, но, не показывая виду, говорит:
– Вот и чебурахнули… А я предлагаю выпить за женщин.
– Люблю! Баб люблю. Аль не баб – женщин, – соглашается Никита и пьет.
И опять ударила гармошка, опять заскрипел пол под ударами ног.
– Гриш! Гриш! – Никита треплет Гришку Звенкина и кричит ему в ухо: – Жизнь-то! Жизнь какая наступила… и гости… гости… гости какие у меня. Эй, вы! Стоп на один секунд! Стоп, гармонь! Стоп!
В избе все постепенно смолкли. Никита поднял над головой стакан с водкой и произнес раздельно, с остановками: