Елена еле слышно проговорила, скорее простонала:
– Одного оставлю.
– А-а-а! Что, придушишь? А через тебя и я в Сибирь-каторгу. Нет уж, раз настряпала, и возись, а я удушусь. Где кушак-то? – И, сорвав с гвоздя кушак, Митька перекинул его через перила на полатях и снова остановился. В дверь кто-то постучал. Митька крикнул: – Никого дома нету… Нету, и все, – и заторопился, чтобы накинуть петлю на шею.
Но за дверью раздался голос Никиты:
– Это я, Митька… Кум… Я это, Никита Гурьянов.
Митька открыл дверь и, впуская Никиту, заскулил перед ним:
– Ну, что, кум, что теперь делать-то?… Насквозь просмеют… в могилку загонют, – и заплакал горько, обиженно.
Никита положил руку на голову Митьке, погладил и с упреком к Елене:
– Что же это ты в сам-деле, Елена, до какого позору мужика довела? И еще бают разное: с мордой свинки, с лапками там и все такое.
– Господи! Позорища какая, – еле внятно прошептала Елена.
А Митька вскочил из-за стола и, шагнув к сыновьям, выкрикнул:
– Где? Где с лапками! Где? Где с мордой? Где?
Никита посмотрел на ребятишек, проговорил:
– В самом деле, ничего такого: людские. Только чуда. И как это ты, Елена, угораздила столько… четверых?
С улицы же послышался крик:
– Захар Вавилович едет. Сторонись. Эй! Митька побледнел, взял за плечо Никиту.
– Ну, вот, – еле выдохнул он.
– С милицией, видно, едут, с актом, – ответил на это Никита и спрятался за перегородку, не желая себя путать в такое дело.
А Митька кинулся навстречу Захару Катаеву, затоптался перед ним у порога, весь извиваясь:
– Я ведь теперь… Я ведь теперь не того, Захар Вавилыч. Я ведь теперь утильсырьем промышляю, истинный бог. И человек я вроде государственный, а не то чтобы там – спекулянт.
– Эх, ты! И сам-то на утильсырье стал похож. Ну-ка, показывай сыновей.
Митька выпрямился:
– Сыновей! Сыновей!.. Я тут что? Это не я, истинный бог… это вон она… Она – водяная шишига.
Захар Катаев шагнул к кровати, проговорил:
– В газетах писали, одна американка троих родила…
– Ну, вот, значит, не я один осопливился, – сказал Митька и полез было на полати, но Захар гаркнул:
– Ну, мы им теперь нос утрем, американцам. Эй! Ты! Скворец! – Он повернулся к Митьке Спирину: – Сбегай-ка, там у меня к седлу мешок привязан. Принеси.
Митька – рад такому случаю – вылетел из избы, а Захар Катаев сел в изголовье у Елены. Елена вся извилась, зло простонала:
– Зачем пришел? Зачем? Смеяться?
– Ну, что ты, Елена, вот те раз-два… Смеяться? Да разве над таким делом… Вот еще выдумала… Ты вот что: береги. Мы фотографа пришлем, как поправишься, сыновей сымем, тебя сымем, а карточку – в Москву, в газету… Вот что… А ты – смеяться.
Елена повернула голову, пристально посмотрела на него, и вдруг из ее, казалось бы, сухих глаз хлынули слезы. Она схватила руку Захара и крепко, горячими губами, поцеловала ее. Тогда и Захар, перевернув ее руку вверх ладонью, крепко поцеловал ладонь, сказал:
– Ну, вот видишь… а ты…
Митька внес мешок, бросил его к ногам Захара Катаева, а сам быстрее кошки вскочил на полати и лег там, свеся голову.
Захар Катаев развязал мешок и сам, волнуясь, вынимал из мешка распашонки, простыни, халат для матери, говорил:
– Это вот… все тебе, Елена, за подвиг твой. И ребятишкам твоим… На! Береги только их… А это вот. – он достал из мешка мужскую рубашку и повернулся к Митьке: – Митрий, это вот тебе. От рабочих эмтеэс. Мы так считаем, и ты в этом деле повинен…
Митька спрыгнул с полатей, взял рубашку, глядя на нее тупо, как баран на новые ворота. А Захар из грудного кармана вытащил пакет:
– А это вот двести целковых. Рабочие собрали. На! Корми мать!
Тогда Митька, приняв пакет, вдруг расправил ледащие плечи и выпалил:
– Мы могем… Мы могем, Захар Вавилович, ежели то понадобится государству, потому как мы сознательные…
– Сознательные-то сознательные, а деньги, пожалуй, отдай матери: не то пустишь по торговой части. – И, отобрав у Митьки деньги, Захар сунул их под подушку Елены.
В эту минуту в избу ввалила целая толпа колхозников. Впереди всех шел Гришка Звенкин. Ну, он председатель колхоза, и ему всегда полагается быть впереди. И теперь, идя впереди, он нес в руках кадушку с медом. За ним Нюрка, его жена, Елька, Анчурка Кудеярова, Епиха Чанцев, колхозники, колхозницы. Гришка Звенкин, ставя на стол кадушку с медом, прокричал, подражая Захару Катаеву:
– На! Елена! Это за подвиг твой от колхоза нашего. Живи и торжествуй.
– Во славу. – подхватил Епиха Чанцев, сваливая на стол полмешка белой муки.
И посыпалось: кто клал на стол полуботинки, кто – крупу, кто – масло, кто – наволочки, кто – отрез сарпинки… И изба наполнилась гамом, говором, смехом. Колхозницы ринулись к ребятишкам, чмокали перед ними губами, хотя и знали, что ребятишки в этот день еще ничего не понимают. А Елена вскрикнула – так тоненько, прибито:
– Батюшки! Родненькие. Да за что это вы меня? За что? Меня, может, убить надо, как собаку… А вы! Ой, батюшки-и-и! – Она приподнялась и, не в силах удержать себя, свалилась на сильные руки Анчурки, вся трепеща.
– Да что ты, что ты! Вот еще. Дурочка! Елена!
Анчурка закачала ее на своих сильных руках, как ребенка.
Тут из-за перегородки вышел Никита Гурьянов и, как ни в чем не бывало, даже напыщенно проговорил:
– В сам-дель, чего это ты, Елена? Чай, это не позорища какая – четверых. А слава большая. – Он глянул на Захара Катаева и, видя, что тот одобрил его поступок, неожиданно для всех выхватил из кармана кошелек, достал червонец, добавил: – Вот и от меня тебе червонец на зубок.
В избе все поощрительно загудели, а Епиха Чанцев в зависти даже прошептал:
– Эх, пес… Вот так ухач!
А Никита совсем разошелся. О чем-то пошептавшись с Анчуркой, он подошел к кровати и, будто уже договорясь с Еленой, сказал:
– Ты вот что, Елена, отрежь-ка мне одного сынка.
Елена слабо вскрикнула, а Никита взял на руки первого сына, буркнул:
– Вот и дотолковались, – и тут же к Анчурке: – Ну, название ему давай. Как? Никита?
– Ну, Никита, – подхватила Анчурка, принимая сына из рук Никиты Гурьянова.
Люди снова взорвались одобрительным хохотом, и Епиха Чанцев снова в зависти прошептал:
– Эх, пес! Это и я возьму…
И тут же еще кто-то из толпы:
– Елена! Нам дай… У нас дочка есть, сынка хочется.
Захар Катаев нагнулся над Еленой и, показывая на ребят, сказал:
– Может, раздашь? Вмиг разберут…
– Ой-ёиньки! – тоненько вскрикнула Елена и посмотрела на колхозников. В эту минуту она их всех любила, но она так же полюбила и сыновей своих и, не зная, что делать, снова тоненько вскрикнула: – Ой-ёиньки!
Тогда с полатей подал свой голос Митька Спирин:
– Мы сами родители! А Никита Семеныч, он вроде сродни… – и вдруг заскулил, ударяя кушаком по стене. – Уйдитя… Ну, уйдитя… Захар Вавилыч, уйдитя… Грешен ведь я. Против всех вас грешен. Ну и уйдитя. – И все увидели, как он забился, зарыдал, словно мальчонка.
Захар поднялся и, будто забирая в объятия всю толпу, проговорил:
– Айда-те… Пускай передышку поимеют малость.
А Никита вне себя от радости прокричал:
– Эх! Что есть человек? Человек есть струна. Натяни ее умело, струну, – такой звук даст, в века пойдет, оборви – горшки перевязывать годится…
Вот какие события произошли за это время в Широком Буераке. И, конечно, главным героем после такого на селе оказался Митька Спирин. Да не только в Широком Буераке. На последней странице в центральной газете появился фотоснимок, а под ним подпись: «В Широком Буераке Елена Спирина родила четырех сыновей, и все здоровы». На снимке четыре сына, рядом мать – Елена, а Митька стоит чуть поодаль. Теперь Митьку то и дело спрашивали мужики:
– И как это ты, Митрий? Сам ты с наперсток, а четверых зараз состряпал. А-а-а? Открой тайну.
– Мы умеем, – отвечал гордо Митька, стараясь делать вид, что он один знает какую-то тайну.