Поздоровались. Представились.
— Слышал, слышал, — Панцырев тепло и проникновенно пожал Роману руку. — Гости у нас не редкость. Слава богу, Москва тоже не оставляет нас своим вниманием. Очень рады, очень! — Тут он повернулся к Валентину, и лицо его вмиг изменилось, выражая сожаление, почти обиду. — Валентин Данилович, честное слово, я отказываюсь понимать — каждое ваше появление у нас обязательно сопровождается каким-нибудь происшествием. Вот в прошлый раз, скажем… и сейчас тоже… Мне уже доложили о драке в общежитии, а уборщица жалуется, что окна выбили…
— Валерий Федорович! — закипятился Роман. — Поверьте, с нашей стороны…
— Знаю, голубчик, знаю, — мягко остановил его Панцырев. — Конечно, народ там не самый лучший в плане поведения, но… — Внезапно он оборвал себя, как бы сочтя тему исчерпанной, и без всякой паузы перешел на деловой тон — Итак, товарищи, у вас какой-то вопрос ко мне?
— Нам бы в кернохранилище… — машинально начал Валентин.
— Эх, прямо беда с этим хранилищем! — Панцырев сокрушенно махнул рукой. — Едут люди — из отраслевого института, договорники, из академии, управленцы — и всем нужен керн. Нет, вы не думайте, мы не возражаем — ради бога, изучайте, описывайте, берите образцы на анализ, но будьте ж аккуратны! А то ведь что получается: керновые ящики из разных скважин оказываются вместе, теряются бирки, пропадает, наконец, керн, причем из наиболее интересных интервалов… Вот мы и решили провести в хранилище некоторую, так сказать, ревизию, навести порядок. Так что… (Еще с прошлых встреч Валентин подметил в нем эту привычку — вдруг обрывать фразы, из-за чего разговор с ним становился похожим на переход по трясине — в любой момент рискуешь лишиться твердой опоры) Валентину Даниловичу, вероятно, некогда — как-никак разгар полевого сезона, — со значением заметил он. — А вы, — Панцырев послал Роману дружелюбную улыбку, — могли бы задержаться у нас денька на два-три. Мы вам тут все покажем, расскажем, в штольне побываете, на скважинах… Честное слово, оставайтесь! А потом доставим вас, куда скажете. Кроме Москвы, конечно! — смеясь, закончил он.
— Да? — Роман задумчиво заломил бровь, покосился на Валентина. — Как ты?
Тот пожал плечами и промолчал.
— Соглашайтесь! — сердечно улыбался Панцырев.
— Добро! — Роман весело пихнул в бок поскучневшего Валентина. — Старик, держи хвост пистолетом. Главное — чувство юмора! — возгласил он, радуясь неизвестно чему. — Вы знаете, как я попал к Стрельцу? Расскажу — не поверите. Одно время он читал у нас курс зарубежной геологии. Подходит время сдавать зачет. Иду. Сел перед ним. Начинает меня терзать за карбоновые отложения [45] земного шара. Кошмарная жуть! Я поплыл… И вот, чувствую, уже собрался гнать меня в полный рост, но — дополнительный вопрос: руководящая фауна [46] на Тайване? Мне уже терять нечего, смотрю ему в глаза и выдаю: «Чан Кайши!» До сих пор удивляюсь — откуда во мне взялось это нахальство… Вижу, он немного обалдел. Смотрит на меня, соображает, потом начинает улыбаться: «Хорошо, поставлю вам зачет за чувство юмора. Идите!» И ведь запомнил этот случай, сам пришел потом на распределение и персонально пригласил меня на работу в свой отдел…
— Что ж, большой человек, — Панцырев с улыбкой развел руками. — Им положено так поступать… неординарно… Однако ж, идемте! — И он взял Романа под руку, как бы решительно отделяя его этим от нежелательного спутника.
Валентин безотчетно последовал было за ними, но сразу же остановился, чувствуя себя поставленным в чрезвычайно дурацкое положение.
— Эгей! — упавшим голосом окликнул он. — А вещи, спальный мешок куда?
— Оставьте в общежитии, их заберут, — полуобернулся на ходу Панцырев.
Глядя, как по мере удаления все отчетливей и красивей сияет на солнце его пышная, изрядно седая шевелюра, Валентин вдруг вспомнил слова Гриши о «серебром мужике», который вчера вечером так напугал его на хоздворе…
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
УЛЬТИМА ТУЛЕ [47]
Где океан, век за веком стучась
о граниты,
Тайны свои разглашает
в задумчивом гуле,
Высится остров, давно
моряками забытый,
Ultima Thule.
Валерий Брюсов
Вот ведь несчетное множество раз учила меня жизнь: никогда не думай только о себе — даже если тебе очень плохо, всегда найдется человек, которому еще хуже. А я, дурак, забыл об этом и, не обратив внимания на вид вошедшего ко мне в палату Евгения Михайловича, встретил его такими неосторожными словами:
— Я полагаю, хороший геолог после смерти попадает в ад — там он может в натуре изучать первопричины большинства геологических процессов.
Понимаю, шутка получилась не столько бодрой, сколько неуклюжей — она с головой выдавала мое душевное состояние, чего я, естественно, никак не желал. Однако старина Михалыч, этот на редкость чуткий человечище, остался странно безучастным. Он лишь вяло махнул рукой:
— Выкинь ты из головы свою работу. Думай просто о жизни… о чем-нибудь приятном, праздничном.
— Работа — это, собственно, и есть жизнь, и одно кончается вместе с другим, — все с той же неосторожностью отвечал я.
Он непонятно глянул на меня — вижу, хотел сказать что-то, но передумал. Или, скорее всего, не смог. И вот тут я заподозрил неладное.
— Знаешь, Михалыч, я бы сейчас с огромным удовольствием выпил граммов сто. Или сто пятьдесят. А ты?
Угловатый, как сугроб, в своем белом халате Михалыч грузно опустился на белый же табурет. После некоторого молчания проворчал:
— Глазастый ты.
Я постарался подмигнуть ему как можно беззаботней.
— Эх, доктора, доктора! Врачуете вы нас, врачуете, а скрытых наших способностей так и не знаете.
Михалыч помрачнел:
— Это раньше было врачевание, а теперь — медицина… «Худо дело!»— понял я и двинул уже напрямик:
— Ладно, выкладывай, старый черт! Что у тебя там случилось, ну? Экзитус леталис?
Он начал было что-то мямлить, но я обрезал:
— Врать не умеешь — не берись! Я ж тебя насквозь вижу.
Тогда он вдруг выругался, тяжело, от души, как, бывало, солдаты в окопах, и пошел:
— Пятиминутки! Планерки! Сплавная контора, а не больница!.. Тут секундами все решалось, а нас нет! Нет нас! Говорильню разводим… Шараж-монтаж!
Он вытащил платок, яростно высморкался. Я помалкивал.
— На днях читаю в нашей стенгазете, — уже поспокойней, но все еще крайне сердито продолжал он. — Оборот коек, написано, увеличился с тринадцати и шести десятых до четырнадцати и семи десятых процента, послеоперационная лежальность уменьшилась с четырех и трех десятых до трех и девяти десятых процента. Лежальность — омерзительное словечко до чего!.. А я плевать хотел на красивый показатель лежальности! — внезапно взвинтился он. — Я б его, такого человека, полгода держал на больничной койке. Хоть за свой счет! Веревками прикрутил бы!..
— Кого?
— Писатель, — Михалыч насупился и вмиг как бы постарел. — Только-только исторический роман закончил — и сразу к нам угодил. Такую глыбину своротил… она его, считаю, и доконала. Работал, как крестьянская лошадь… Думал, вот станете вы у меня ходячими — я вас познакомлю… Талантище. Лет на двадцать моложе нас с тобой… был…
Он умолк, потянулся к стоявшей возле меня тумбочке и взял с нее песочные часы, неизвестно когда и почему здесь оказавшиеся. Рассеянно повертел их, поставил обратно. Я ждал.
— Ну, раз попал к нам, так попал. Прооперировали тебя — и лежи себе спокойненько. Так нет же, весь как на иголках — ему, видите ли, стыдно, когда приносят судно. Готов провалиться, когда надо попросить утку. Эти мне деликатные натуры! Стыд превыше жизни…