Валентин сознавал, что такая, в общем-то неустроенная, жизнь не может длиться без конца и что хочешь не хочешь, а когда-то ему придется, как всякому нормальному человеку, обзавестись семьей, домашним очагом. Сознавать-то сознавал, да только осуществление всего этого виделось ему где-то там, в расплывчатых далях будущего. И вот теперь впервые шевельнулось вдруг сомнение: елки-палки, а не получается ли так, что на пути к этому самому будущему он теряет нечто такое, чего ему никогда и никто не возместит? Оправдывает ли конечная цель подобные-то потери? Ведь говорил же в тот раз Лиханов, что упущенного не вернешь никакими молитвами… Ну, что молодость уходит — это само собой, тут уж ничего не поделаешь. Но вот уходит из твоей жизни человек, который мог бы, наверно пребывать рядом с тобой еще долго-долго, однако ж ты предпочел ему какую-то свою проблематичную конечную цель…
Валентин наугад брел сквозь тьму, спотыкался в невесть откуда берущихся канавах, плутал меж каких-то глухих заборов, чем вызывал законное возмущение бдительных сторожевых псов.
Мыслил он рвано, путано, но в общем-то все сводилось к тому, что можно в делах своих воодушевляться сколь угодно высокими целями, но если оставить в стороне антураж «от ума» и всмотреться в существо побудительных причин, то там, в самой глубине, непременно обнаружится конкретный человек, чья похвала, признательность, радость, чей хотя бы просто заинтересованный взгляд, наконец, для тебя важнее всего. Самое главное для человека — это человек. Величины должны быть соотносимыми: ради всего народа работает народ, а конкретный же человек действует, имея в виду конкретных людей — не важно, много их или мало…
Высказывая и доказывая свои многими не ободрявшиеся взгляды на геологическое строение района, Валентин, разумеется, не рассчитывал на благодарную память потомков или восхищение всей геологической общественности страны. Но какой же все-таки мыслилась ему награда в случае победы? Ясное дело, обрадуется, даже очень обрадуется отец. Ну, друзья станут хлопать по плечу, поздравят, начнут добродушно подшучивать… Ну, почертыхаются севшие в лужу гулакочинские орлы… А еще? Ну, само собой, тот факт, что благодаря тебе вырастет в таежной глуши рудник или даже горно-обогатительный комбинат, тоже чего-то стоит, но это уже более по части разума, чем чувств… И все, что ли? Нет, граждане, не все. Очень даже не все. Оказывается, если честно-то говорить, Томочкино восприятие его дел тоже кое-что значило.
Сейчас это становилось совершенно очевидным. Ведь рассказывал же он ей в упрощенной форме о покровных структурах, о дрейфе континентов и не без удовольствия выслушивал в ответ искренние и горячие возмущения «этими чудиками», которые конечно же единственно из ослиного лишь упрямства не хотят признать правоту ее Валечки, так как даже на школьной географической карте любому-каждому видно, что Африка когда-то составляла одно целое с Южной Америкой…
4
Было довольно-таки поздно, когда он добрался до экспедиционной части поселка. В большинстве домов свет уже не горел. Темными окнами встретил Валентина и домик секретаря парткома экспедиции. «Эх, спит старина Гомбоич, — Валентин заколебался. — Неудобно будить…» Но, подумав, что завтра чуть ли не с рассветом надо быть в аэропорту и, стало быть, утром их встреча никак не может состояться, он несильно, но решительно постучался в дверь. Бато Гомбоевич откликнулся тотчас, словно давным-давно поджидал гостя.
— А кто же это к нам пришел? Почему так поздно? Добрые люди или плохие? — шутливо и как бы про себя приговаривал он, близясь к двери, но вдруг с грохотом споткнулся в темных сенях обо что-то металлическое, и наверно, именно это в миг настроило его на тревожный лад — Ай-яй-яй, неужели авария на производстве?
— Эч! — поспешно сказал Валентин, чтобы успокоить хозяина.
— А, Мирсанов! — узнал секретарь, он же — главный механик экспедиции, и распахнул дверь. — Эч! Заходи, пожалуйста.
Краткое восклицание «эч!» сделалось их шутливым приветствием с прошлой весны, когда во время апрельского субботника им выпало вдвоем убирать дальнюю часть хоздвора экспедиции. Пока один, попеременно орудуя метлой, ломом и штыковой лопатой, сгребал в кучи скопившийся за осень и зиму мусор, все еще в глубине спаянный льдом, другой нагружал телегу и вывозил хлам в дальний овраг на краю леса. «Эч!»— грозно понукал Валентин ленивую мохнатую лошаденку. Бато Гомбоевичу это почему-то казалось очень забавным, он смеялся до слез и тоже покрикивал: «Эч!» С тех пор при встречах они вместо «здравствуй» весело обменивались друг с другом этим возгласом.
— Осторожно, — предостерег хозяин. — Сынишка разобрал велосипед, тут кругом лежат всякие детали, какие-то, понимаешь, винты-болты, шайбы-гайки… Вдвоем мы с ним остались, два мужика, а жена с нашим старшим сыном полетела в гости к старикам.
Гомбоич провел Валентина в небольшую гостиную, где горела настольная лампа под розовым матерчатым колпаком. К некоторому удивлению Валентина, хозяин оказался в полосатой пижаме и походил на тех обывательского облика пассажиров дальнего следования, какие в большом количестве вываливаются летом из вагонов на всех станциях Сибири.
— Садись, — указал он на стул. — Чай какой будем пить — с молоком, сахаром, вареньем? Зеленый или байховый?
— Я ненадолго, Гомбоич. По делу пришел… — начал Валентин.
— Хорошо, однако зачем обычай нарушать, — уже из крохотной кухоньки отозвался хозяин.
Пока закипал на электроплитке чайник, Валентин принялся сбивчиво рассказывать про Андрюшу, ощущая в то же время, что слова у него получаются какими-то бледными, невыразительными. Ну как, в самом деле, передать то цинично-искушенное выраженьице, которое проступило на детском лице, когда Андрюша говорил: «Не имей сто друзей, а имей одну нахальную морду», или его рассказ о несчастном пескарике, или то, как плевала на его макушку бабуся, прежде чем причесать своим грязным старушечьим гребешком. От чувства бессильной досады он заторопился, неловко скомкал окончание и умолк.
Гомбоич, видимо, не совсем понял, что же хотел сообщить ему неожиданно нагрянувший гость.
— Да, да… — неопределенно вздохнул хозяин, и, как показалось Валентину, во взгляде его промелькнуло сдержанное недоумение.
Ничего больше не добавив, он снова скрылся в кухне. Было слышно, как он заваривает чай, позвякивает посудой. Потом вдруг негромко окликнул:
— Валентин!
— Да?
— Если скажу, что плоховато знаешь жизнь, ты ведь обидишься, а? Или ничего?
Не дожидаясь ответа, он внес и водрузил на стол объемистый фарфоровый чайник.
— Подожди, я сейчас.
Гомбоич мягкими шагами прошел в соседнюю комнату. Там, склонясь, озабоченно постоял над спящим сыном, поправил одеяло и бесшумно вернулся, плотно прикрыв за собой дверь.
— Младший наш, — негромко пояснил он. — Маленько непослушный. Мало-мало разбаловали мы его… Целый день на речке играл. Боюсь, может, простыл…
— Сколько ему?
— В ноябре будет десять. Третий класс на одни пятерки закончил. Учительница хвалит, мы с женой хвалим… Велосипед ему купили. Наверно, это неправильно. Вредно. Не знаю…
Хозяин присел к столу, наполнил чашки, но пить не стал, а набил трубку, прикурил. Подумал.
— Как, говоришь, того парнишку зовут?
— Андрюша.
— Да, да… Конечно, нехорошо, когда парень растет без отца. Но ничего, не пропадает твой Андрюша — не такое сейчас время, верно? — Гомбоич раз-другой пыхнул трубкой и, задумчиво щурясь сквозь табачный дым, негромко продолжал — Э-э, лучше послушай, один случай тебе расскажу. Тоже про парнишку. Ты не очень торопишься, а?.. Давно это было, сразу после войны…
Рассказчиком Гомбоич оказался не слишком искушенным. Повествование свое излагал самыми простыми словами, довольно-таки коряво, без затей. Впрочем, и то, о чем он рассказывал, было столь же простым, житейски заурядным, поэтому не требовалось особого воображения, чтобы представить себе все это в живых картинах. Да и судьба парнишки, о котором говорил Гомбоич, в одном, но очень существенном была схожа с судьбой самого Валентина — тот тоже еще до войны лишился матери. А вот отец у него погиб на фронте. В сорок втором году, как невесело уточнил Гомбоич. Жил малый у родственницы в небольшом леспромхозе. Потом эта женщина вышла замуж и уехала с мужем в колхоз. Парнишка не поехал с ними, да не сильно-то и звали его с собой. Школу он бросил и стал работать на сплаве, на лесоповале Дела, конечно, не подростковые, но уж такое было время — война только-только кончилась… Однако возраст все же взял свое: парнишка и два его друга надумали сбежать в город и поступить там в военное училище. Были они почти ровесники — лет по четырнадцать — пятнадцать… Кое-как добрались до города. Стали спрашивать про училище, ничего толком не узнали. Одно только выяснили: что нужны какие-то документы, а у них же вообще не было ничего. Понятно, сельские ребятишки, первый раз в город попали… Не зная, что делать и как быть дальше, несколько дней робко мыкались по городу. Спать приноровились на вокзале, однако милиция скоро их приметила, задержала было всех троих, но парнишка в последний момент ухитрился ускользнуть. Так он отбился от друзей и остался совсем один. На вокзал больше не ходил, ночевал в подъездах, на чердаках. Голод привел его на базар, и там он свел знакомство с мелким хулиганьем. Крепкий для своих лет и умеющий постоять за себя, он быстро стал своим среди юного рыночного жулья, сделался бойким и пронырливым. Сначала его «ставили на васаре» [28], потом он уже сам научился лазить по карманам и ловко резать их остро отточенной монеткой. Про военное училище и думать забыл. Целыми днями валял дурака, играл на деньги «в шайбу», «в пристенок» и даже в карты — в очко. Новая жизнь ему нравилась. Каждый день, хотя бы один раз, удавалось поесть. Веселое безделье, остренькая жуть риска. Сам себе хозяин. Что еще нужно беспризорному огольцу? Одно было плохо — за лето он очень уж примелькался и на базаре, и в магазинных очередях. Агалы — так у них было принято сокращать лихое слово «оголец»— не раз предупреждали, что милиция знает его и упорно ищет. Поэтому юный воришка решил перебраться в другой город. В те времена ходил такой поезд, прозывавшийся «пятьсот веселым». По-своему он был действительно веселым, этот табор на колесах. Все три этажа полок, проходы и даже тамбуры были плотно забиты пестрым и шумным народом. Трезвые и выпившие, старики и инвалиды войны, матери с оравой детей, демобилизованные солдаты, спекулянты, крепко державшиеся за свои мешки, жизнерадостные воры с золотыми зубами. Все эти люди незаметно и очень быстро превращались из пассажиров в самое настоящее население поезда — пусть временное, но все же население, со своим бытом, со своим укладом. Способствовал этому сам «пятьсот веселый», который полз, останавливаясь у каждого телеграфного столба, так что волей-неволей должна была шевельнуться неосознанная мысль: господи, да уж доедем ли когда-нибудь до места и не суждено ли мне весь остаток жизни прожить в этом проклятом поезде?.. В вагонах курили, пили чай, кормили младенцев грудью, играли в карты, рассказывали друг другу разные жизненные истории, плакали, смеялись, воровали и дрались. В то время как в одном металлически грохочущем тамбуре били пойманного на горячем жулика, в другом — шельмоватый, похожий на чертика цыганенок «бацал» под одобрительный смех собравшихся «цыганочку с выходкой». Сидящая в ближнем проходе богомольная старушка боязливо крестилась на вагонный угол и бормотала молитвы. А в противоположном конце разбитной солдатик, подмигивая молодкам, впопад и невпопад, но очень лихо выводил под рявканье видавшей виды гармошки: