Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Менестрель не отвечал. Настало продолжительнее молчание, прерываемое лишь гудением насекомых, журчанием струящейся воды и легким шелестом ветра в камышах.

ГЛАВА XVII

Наконец Кенелм нарушил молчание, проговорив:

Rapiamus, amici,
Occasionem de die, dumque virent genua,
Et decet, obducta solvatur fronte senectus! [85][86]

— Кажется, это цитата из Горация? — спросил певец.

— Совершенно верно! И я привел ее с коварным умыслом, чтобы узнать, получили ли вы так называемое классическое образование.

— Мог получить его, если бы другие наклонности и судьба не отвлекли меня с детства от занятий, всей ценности которых я тогда не понимал. Но я немного учился латыни в школе и по ее окончании по временам старался ознакомиться с самыми известными латинскими поэтами, преимущественно сознаюсь, к стыду моему — с помощью дословных английских переводов.

— Поскольку вы сами поэт, я не думаю, чтобы вам было полезно изучить мертвый язык до такого совершенства, чтобы его обороты речи и формы, в которые обращается мысль, вливались у вас, хотя бы бессознательно, в живой язык, на котором вы пишете. Если б Гораций не знал греческого языка лучше, чем вы — латынь, тогда он был бы еще более великим поэтом.

— Во всяком случае, это любезно с вашей стороны, — ответил собеседник с довольной улыбкой.

— Вы отплатите мне гораздо большей любезностью, — сказал Кенелм, — если простите нескромный вопрос и скажете откровенно: не побились ли вы об заклад, когда стали, подобно Гомеру, странствующим певцом и научили это умное четвероногое, вашего спутника, таскать подносик для сбора мелких монет?

— Нет, я не бился об заклад. Это моя прихоть, которую, судя по вашему тону, вы поймете, тем более что вы и сами как будто склонны к причудам.

— Что касается причуд, будьте уверены, в этом я солидарен с вами.

— Итак, хотя у меня есть профессия, доставляющая мне скромный доход, моя единственная страсть — стихотворство. Если б круглый год было лето и жизнь была одной вечной молодостью, я хотел бы бродить по свету, распевая. Но я никогда еще не решался печатать свои стихи. Если б они оказались мертворожденными, это уязвило бы меня больнее, чем подобные раны тщеславия должны действовать на зрелого мужчину. Несли на них нападут и высмеют, это может очень повредить моей основной деятельности. Будь я на свете один, малый заработок не имел бы в моих глазах особого значения. Но есть лица, ради которых я стремлюсь нажить себе состояние и добиться прочного общественного положения. Много лет назад — это было в Германии — я подружился с немецким студентом, чрезвычайно бедным, который зарабатывал на жизнь пением, странствуя с лютней. Впоследствии он сделался очень популярным поэтом и говорил мне, что тайну своей популярности открыл в постоянном изучении народа во время своих странствий. Его пример сильно подействовал на меня. Я тоже отправился бродить и вот уже давно провожу таким образом часть лета. Известен я, как уже говорил вам, только как странствующий певец. Мелкие монеты, которые я получаю, служат доказательством того, что мои песни не так уж плохи. Бедные люди: не платили бы мне, если бы я не доставлял им удовольствия. И обычно им больше нравятся те песни, которые и мне по душе. А вообще, мое время проходит с пользой не только для здоровья физического, но и для душевного, — мысли и чувства освежают впечатления от самых разнообразных приключений.

— Да, приключения бывают разные, — сокрушенно заметил Кенелм, почувствовав при перемене положения острую боль в тех местах, которые пострадали от кулаков Тома. — Не находите ли вы, однако, что во всех приключениях неизменно бывают замешаны женщины, эти зачинщицы всякого зла?

— Еще бы! Ах, они милые! — с громким смехом воскликнул певец. — В жизни, как и на сцене, нас всегда неудержимо притягивает юбка.

— Тут я не согласен с вами, — сухо сказал Кенелм, — мне кажется, вы высказываете мысли, которые ниже вашего умственного уровня. Однако жаркая погода не располагает к прениям, и я готов согласиться, что юбка, особенно красная, не лишена интереса, как цветовое пятно в картине.

— Становится поздно, — сказал певец, вставая, — и мне надо проститься с вами, молодой человек. Вероятно, если бы вы походили с мое, вы увидели бы столько хорошеньких девушек, что они научили бы вас интересоваться женской юбкой не только на картинах. Если судьба сведет нас опять, я, чего доброго, застану вас самого за сочинением любовных стихов.

— После такого непозволительного предположения я расстаюсь с вами с меньшим сожалением, чем это могло бы быть пять минут назад. Но надеюсь, мы еще встретимся!

— Я весьма польщен, но если мы встретимся, прошу вас, не разглашайте того, что я вам доверил, и смотрите на мои странствия в роли певца с собакой как на величайшую тайну. Если же нам не суждено увидеть друг друга, разумная осторожность предписывает мне не сообщать вам моего настоящего имени и адреса.

— Вот теперь вы выказываете осторожность и здравый смысл, редко свойственные любителям стихов и юбок. Куда вы девали гитару?

— Я не ношу ее с собой. Ее пересылают мне из города в город на чужое имя вместе с лучшей одеждой, на тот случай, если бы мне вдруг понадобилось бросить роль странствующего певца.

Они обменялись сердечным рукопожатием. И когда певец пошел своей дорогой вдоль берега ручья, струйки воды от звука его голоса, казалось, журчали звонче и менее уныло вздыхал прибрежный камыш.

ГЛАВА XVIII

Одинокий и погруженный в думы, сидел в своей комнате побежденный герой сотни битв. Спустились сумерки. Ставни, притворенные весь день, чтобы не впускать солнечных лучей, от которых Том Боулз раньше никогда не прятался, так и оставались закрытыми, сгущая полутьму, пока полная луна не проникла своими лучами в щель и не легла на полу серебристой полосой среди мрака.

Голова Тома упала на грудь, сильные руки тяжело опустились на колени. Вся его поза изобличала крайнее горе и уныние. Но на лице можно было заметить признаки опасных и неуемных мыслей, которые противоречили не мрачности, но неподвижности его позы. Лоб, обычно гладкий и откровенно задорный, теперь был изборожден глубокими складками и грозно нахмурен над полузакрытыми глазами. Губы были так крепко сжаты, что лицо теряло свою округлость и широкая челюсть выступала резко и угловато. Время от времени, правда, губы раскрывал глубокий, порывистый вздох, но они вновь мгновенно смыкались. Человек этот переживал один из тех переломов в жизни, когда все, что составляло его прежнее я, находится в полном хаосе, когда злой дух словно проникает в него и поднимает бурю, когда простой, непросвещенный ум, никогда прежде не замышлявший преступления, видит его возникающим из бездны, чувствует, что это враг, однако поддается ему, как судьбе. Иной бедняга, приговоренный к виселице, с содроганием оглядываясь назад, на то мгновение, когда он "колебался между двух миров" — миром человека безвинного и миром преступника, — говорит благочестивому, высокообразованному, умному и бесстрастному священнику, который исповедует его и называет братом: "Нечистый вложил мне это в голову".

Дверь отворилась. На пороге стояла мать, которой Том Боулз никогда не позволял вмешиваться в свои дела, хотя по-своему горячо любил ее, и рядом с ней — ненавистный человек, которого Том жаждал видеть мертвым у своих ног. Дверь снова затворилась. Мать вышла, не сказав ни слова, — так душили ее слезы. Ненавистный человек остался с глазу на глаз с Томом. Он поднял голову, узнал посетителя, и взор его просветлел. Боулз удовлетворенно потер свои могучие руки.

вернуться

85

Урвёмте же, други, часок, что случаем послан.
Силы пока мы полны, надо нам быть веселей!
Пусть забудется хмурая старость! (лат.).
вернуться

86

"Rapiamus, amid…" — цитата иа Горация ("Эподы", XIII, 6).

37
{"b":"129462","o":1}