Пролетариат в России 1860-х годов тоже имелся, но был тогда в ничтожном меньшинстве. Хотя Россия и в XVIII, и в XIX веках была знакома с рабочими бунтами (память о которых услужливо постарались выудить из архивов марксистские историки), а экономические проблемы у рабочих действительно имели место, но, не вдаваясь в подробности, можно попытаться согласиться с Терпигоревым относительно того, что тогда любой кочегар был обеспечен лучше разорившегося дворянина. Даже признавая актуальность улучшения положения рабочего класса (не зря ведь столько сил отдала на решение подобных проблем западная социал-демократия за последние полтора века!), следовало считать, что в общероссийских масштабах это не могло играть тогда никакой роли — и не играло!
Заметим также — в качестве общетеоретического наблюдения — что марксистская теория о неуклонном количественном возрастании пролетариата не сработала нигде и никогда: ни позднее в России, ни в одной другой стране мира численность рабочих никогда не поднималась даже близко к половине общей численности населения, а теперь — в XXI веке — это и вовсе исчезающая социальная категория.
Таким образом, нарисованная Лавровым картина не имела, повторяем, почти что никакого отношения к реальностям существования тогдашней России. Но ни Лаврова, ни его читателей это нисколько не смущало. Ведь нарисованная им картина точно и адекватно отображала именно то, что и происходило и тогда, и позже с российским дворянством и с его непосредственным бытовым окружением. Вот только к этой социальной среде и относился в полной мере призыв Лаврова к защите обездоленных!
Эта среда, разумеется, составляла ничтожное меньшинство всего российского населения, но именно в этом меньшинстве и происходили процессы, изображенные Лавровым: действительно, ничтожнейшее меньшинство из них богатело и все более связывало собственные интересы с интересами государства и бурно развивающейся капиталистической экономики, из остающегося подавляющего большинства меньшинство продолжало барахтаться в тисках безусловной конкуренции, господства капитала и повторяющихся и растущих кризисов, а остальное большинство безостановочно продолжало катиться к итоговой экономической гибели.
Но ведь это было не надуманной, а вполне злободневной проблемой того времени — ведь среда эта представляла собой большинство тогдашней образованной России, притом лучшую ее часть в образовательном и культурном отношении, и пренебрегать ее интересами было просто невозможно. Тем более этого не могли себе позволить сами представители этой среды: волей или неволей они на каждом шагу сталкивались с необходимостью решать общие вопросы, опыта решения которых еще не имелось ни в России, ни во всех тогдашних самых передовых государствах.
Аналогичный опыт, притом сугубо негативный, имелся ранее во Франции, и мало чем мог помочь России XIX века: Великая Французская революция почти единым порывом уничтожила национальное дворянство и рассеяло его остатки по всей Европе — они и сделались упорными борцами контрреволюции, союзниками и идейными попутчиками всех врагов Франции; нечто подобное ожидало и Россию — но только после 1917 года.
Пока же, как и все обычные нормальные люди, разоряющиеся помещики нуждались в социальной защите, и, не получая ее в должном размере, вынуждены были брать ее дело в свои руки: добьемся мы освобожденья своею собственной рукой! — ведь не рабочие же сочиняли такие песни!
Изредка признание примата собственных проблем над проблемами «народа» прорывалось и на страницы интеллигентских идеологических опусов, например: «Мы, народники, мы, последовательные общинники, мы, которых преимущественно зовут народолюбцами, мы заявляем, что прежде «народного вопроса» должен быть разрешен «вопрос интеллигенции»: вопрос об элементарнейших правах умственного и образовательного ценза. Только свободная интеллигенция во всеоружии своих прав и свободной мысли может слить свои интересы с интересами народа и смело и плодотворно взяться за решение задач, логически неизбежно назревших для нашего поколения /…/. «Народный вопрос» был и есть у нас «вопрос интеллигенции». В этом вся суть. Обойти этого положения невозможно. Только свобода и признание прав интеллигенции могут быть гарантией быстрого и плодотворного решения «народного вопроса»»[463] — честно, откровенно и даже в определенной мере справедливо; только вот до решения народного вопроса у русской интеллигенции и в XIX, и в ХХ веках руки редко доходили. Зато всегда хватало уверенности и апломба для того, чтобы и рассуждать, и действовать якобы во благо народа.
По большей части интеллигенты настолько же оставались в рамках собственного социального эгоизма, как это имело место и ранее. Раньше они вовсе не из патриотизма, как вежливо предположил Герцен, а из чистейшего эгоизма игнорировали положение крепостных рабов. Теперь им так же становилось наплевать на интересы всей остальной России, продолжавшей жить и более или менее успешно развиваться — в тяжких муках и праведных трудах.
Любят ли людоеды народ? Еще как!
Они настолько оказались эгоистичны, что даже никак не могли усвоить, почему же те, к кому они пытались обращаться за помощью и поддержкой, не способны ни понимать, ни тем более заражаться пафосом теорий, проповедуемых Лавровом и иже с ним. Ведь к ним-то, рабочим и крестьянам, все эти теории действительно не имели никакого отношения — и своим безграмотным нутром они прекрасно это ощущали!
«Крестьянин слушал революционера точно так же, как он слушает батюшку, проповедывающего ему о царстве небесном, и после прослушанной проповеди, как только переходил порог церкви, жил точно так же, как он жил и до проповеди»[464] — со знанием дела свидетельствовал землеволец М.Р. Попов, сын сельского священника.
Различие интересов интеллигенции и крестьянства проявлялось и в том, что подъемы и спады недовольства колебались у них в противоположных фазах — это впервые отметил еще А.Н. Энгельгардт.[465]
Значение материальных факторов в жизни людей еще более велико, чем это провозглашается марксисткой теорией. Крестьяне периодически голодали или, мягче выражаясь, недоедали. Основой крестьянского рациона оставался хлеб и другие продукты пахотного земледелия. В урожайные годы хлеба было много и был он дешев — крестьяне благоденствовали. Трудные времена, естественно, приходились на неурожайные годы — хлеба было мало и был он дорог. Тогда на помощь крестьянам приходил их резерв — скот в крестьянских дворах. Крестьяне мяса ели всегда очень мало, а в неурожайные годы скот продавался, чтобы выручить деньги для покупки хлеба. Мяса, следовательно, в неурожайные годы было на рынке больше и было оно дешевле.
Рацион питания интеллигенции (в том числе революционной) был чисто барский, и мясо играло в нем ежедневно немалую роль. В урожайные годы мяса на рынке было мало и было оно дорого; подскакивали цены и в студенческих столовых, заставляя нерадивых школяров вспоминать о своем неоплатном долге перед народом. Не случайно «шальное лето» 1874 года — пик революционного «хождения в народ» — пришлось на самый урожайный год десятилетия; счастливые крестьяне, занятые уборкой богатого урожая, были, естественно, совершенно невосприимчивы к антиправительственной агитации.
Вот для интеллигентных читателей Лаврова и для него самого вся эта фантастическая галиматья была наполнена высоким и важным смыслом. И как сладко было всем этим Лавровым, Плехановым и Ульяновым воображать себя не взбесившимися от угрожающей бедности барчуками и недорослями, а самыми настоящими пролетариями, которым нечего терять, кроме собственных цепей!