Литмир - Электронная Библиотека
A
A

13

Клювы четырех птенцов были разинуты невероятно широко, и это выглядело очень комично — словно они пародировали самих себя. Столь же пародийно выглядела и мамаша-воробьиха: она так уныло свесила голову, словно уже отказалась от бесплодных попыток накормить эти прожорливые рты.

Гарри сделал этот снимок моим цейсовским фотоаппаратом, и для девятилетнего мальчика это было совсем неплохо. Я не мог понять только, как этот снимок попал на стену нашей спальни и каким образом бледно-желтые с серым узором обои превратились в обыкновенную клеевую краску, а светло-серый ковер — в черный линолеум и циновку цвета толокна возле кровати.

А потом я понял, что нахожусь в комнате Гарри и лежу в дневной сорочке на неразобранной постели… Брюки и пиджак валялись на полу, ботинок и носков нигде не было видно. Я встал и подошел к окну; подошвы остро ощутили липкий холод линолеума. Я немного раздвинул портьеры, за окном сияло ослепительно прекрасное утро. Вид отсюда был лучше, чем из окна нашей спальни, а в эту ясную погоду на севере виден был даже шпиль гилденской приходской церкви.

Возле церкви небольшая речушка прокладывала себе путь вниз, в долину — к большой реке. Однажды во время пасхальных каникул Гарри свалился в эту речушку и пришел домой промокший до нитки. Отсюда, из окна, эта речушка, искрящаяся под солнцем на опушке леса возле церкви, выглядела довольно живописно и вполне безобидно, но в глубине леса, где Гарри угораздило в нее свалиться, она была довольно глубока, и прошлым летом там даже утонул какой-то мальчуган.

Я опустил портьеру и снова лег на постель. Я не стал залезать под одеяло, а просто натянул на себя плед Гарри. Плед был толстый, пушистый — ярко-зеленые стилизованные ели и сосны резко выделялись на черном и алом фоне. По правде говоря, это был единственный веселый красочный предмет во всей комнате. Почему я так старательно обставил комнату своей дочери и так мало уделил внимания комнате сына? Почему я так рассердился на него, когда он свалился в ручей? Почему я вообще так часто сердился на него?

Когда он приедет домой на каникулы, мы обставим его комнату заново. Отправимся с ним по магазинам и выберем новые обои и краску и даже, если ему захочется, что-нибудь новое для пола. Что-нибудь более современное, чем линолеум. А может быть, ему захочется вместо коврика у постели положить козью шкуру — некрашеную козью шкуру, которая будет напоминать ему о разбойниках и скрытых от глаз пещерах в скалах. Ведь мальчишке всего десять лет, в конце-то концов.

Я протянул руку и достал сигареты и спички из кармана пиджака. На столике возле кровати стояла чашка с блюдцем: ночью, когда Марк ушел, Сьюзен напоила меня чаем. Это было самое непостижимое из всего случившегося: она вошла в халате с чашкой чая в руках, поставила ее возле меня на столик и немного постояла молча. Я не промолвил ни слова. Я сказал все, что требовалось, когда они спустились в гостиную.

Даже теперь, после того как мы со Сьюзен пришли к какому-то соглашению ради детей, даже теперь я все еще никак не мог успокоиться, простить себе свое бездействие. Плевать мне на последствия — я должен был хотя бы разукрасить как следует эту гладкую оливково-смуглую рожу. Я должен был испортить немножко внешность этого кумира светских дам. Ведь меня в свое время обучали тому, как надо повреждать барабанные перепонки, выдавливать глаза или одним пинком превращать человека в евнуха. Я до боли впился зубами себе в руку, перебирая в уме все способы, какими мог бы изуродовать Марка, и в то же время стараясь перестать об этом думать.

Внезапно мне вспомнилась история с шевелюрой Тома Ларримена. Том был вдовец лет семидесяти, весьма гордившийся своей белой гривой. Она была у него довольно длинная, и он мыл ее три раза в неделю. Злые дафтоновские языки утверждали даже, что он ее слегка подсинивает. Том Ларримен умер от рака. Последнюю неделю перед смертью его вопли были слышны по всей улице. И он выдрал все свои прекрасные белые волосы, выдрал мало-помалу все до единого волоска — остался голый череп. Боль, которую он сам себе добровольно причинял, отвлекала его от более страшных страданий, помогала их переносить.

Сейчас я понял его, а тогда, в Дафтоне, затворял окно своей спальни, чтобы избавиться от его пронзительных воплей. Я крепче прикусил зубами руку и почувствовал, как в ней что-то пульсирует. Я разжал зубы, испытывая легкую дурноту. Очень медленно и осторожно я встал с постели: мне казалось, что меня стошнит прямо на пол, если я слишком резко переменю положение. Присев на край, я натянул брюки и бесшумно, медленно вышел на площадку лестницы.

Я чистил зубы в ванной комнате, когда туда вошла Барбара. Я бросил зубную щетку и поцеловал ее. И вдруг почувствовал, впервые с той минуты — ночью у двери спальни, — что возвращаюсь в мир нормальных человеческих взаимоотношений.

— Кого-то тошнило в туалете, — сказала Барбара.

— Тебе это приснилось, — сказал я. Я поднял ее повыше, чтобы она могла увидеть свое изображение в зеркале. — Видишь эту нахальную мордашку? — спросил я. — Для нахальных мордашек у меня подарков не бывает.

— А я хорошая, — сказала Барбара. — Папочка, тебя очень долго не было? Не было, да?

— Слишком долго, — сказал я.

— А мы вчера ходили к дяде Марку чайпить, чайпить ходили.

Я опустил ее на пол.

— Надеюсь, тебе было весело, детка?

— Торт у них какой-то чудной, невкусный. А Линда пьет чай, и близнецы тоже пьют чай. Почему они пьют чай, папа?

— Вероятно, потому, что чай дешевле молока, — ответил я.

Напустив в раковину холодной воды, я окунул в нее голову. Я окунул голову раз пять или шесть подряд, громко отфыркиваясь, а потом тряхнул волосами и обрызгал Барбару.

Она взвизгнула, заливаясь смехом.

— Папочка, так нельзя! Мама говорит, что это гадкие замашки!

— Ну, тогда, значит, мы не должны этого делать, не так ли? Дай-ка мне полотенце, малышка.

Полотенце, снятое с электрической сушилки, было чистое, сухое, теплое. Оно было больше и дороже того полотенца, которым я вытирался, когда последний раз ночевал в отеле.

Я был дома, дома — среди розового кафеля, и передо мной была розовая ванна, двойная умывальная раковина, электрическая сушилка для полотенец и стенной шкафчик, набитый флаконами с одеколоном, коробочками с тальком, баночками с туалетной солью. И в этом было единственное различие между моим домом и номером гостиницы: больше комфорта, больше всевозможных приобретаемых за деньги вещей.

Тут я посмотрел на Барбару, стоявшую передо мной в голубой пижаме с желтыми утятами. Я мог оставить этот дом, но не мог оставить ее. Сознание этого приносило некоторое облегчение: я имел дело с непреложным фактом, и это приносило облегчение. Я не мог отнять Барбару у матери — следовательно, я должен был остаться здесь. Мы можем переехать в другой дом, где не будет никаких воспоминаний, никаких ассоциаций, и попробуем начать жизнь сначала… Но ведь голос, шептавший ночью бесстыдные слова, тело, лежавшее обнаженным в объятиях Марка, будут принадлежать все той же женщине.

Шлюха всегда останется шлюхой. Что бы она мне там ни говорила ночью, зуд овладеет ею снова. И когда-нибудь она позабудет запереть за собой дверь спальни: осмотрительность редко сопутствует похоти. А в следующий раз Барбара может проснуться. Я снова впился зубами себе в руку.

— Что ты делаешь, папочка?

Я погладил ее по голове.

— Ничего, родная. Пойдем завтракать.

— А почему ты надел брюки и башмаки, папочка? А где твой мохнатенький халатик?

— В спальне, — сказал я. — Хочешь, чтобы я его надел?

Она топнула ногой.

— Я не люблю тебя, когда ты без мохнатого халатика, — сказала она. — Не позволю тебе быть моей лошадкой.

— Ну и не надо, — сказал я.

Глаза ее наполнились слезами. Она не была плаксой, но могла заплакать в любую минуту по собственному желанию. Мне не следовало подстрекать ее к шантажу, но после такой ночи нервы у меня были напряжены до предела, и я плохо владел собой.

38
{"b":"129411","o":1}