Меня вызывают к врачу.
Он сидит за письменным столом и изучающе на меня смотрит.
— Что произошло после того, как тебя выписали?
— Мне стало плохо.
— Как плохо?
— Очень плохо.
— И что ты сделал?
— Я приехал сюда.
— Поговорим об этом позже, когда тебе станет получше.
44
Проснувшись ночью, я вижу перед собой Анну. Она смеется, открывает бутылку белого вина, я вижу ее белую грудь с маленькими твердыми сосками. Вижу Махмуда, сидящего на стуле, не знаю почему, но я думаю о нем как о друге. Вижу Амину, стоящую в дверях. Утром, приняв лекарство, я снова ничего не чувствую. Не могу представить их лица, сколько бы ни пытался.
Время идет, безумно медленно, но оно продолжает идти. Одни и те же ритуалы, привычки, которые они считают для нас полезными, четкие рамки, все повторяется. Я завтракаю, подношу ко рту хлопья, потому что миска стоит передо мной, моюсь, курю. Подчиняюсь установленному порядку, потому что не подчиняться еще сложнее. Если бы я мог, я бы остановил время, но день сменяет ночь, и я ничего не могу с этим поделать.
В комнате отдыха ко мне подходит Ляйф. В больнице у него нет друзей. Когда прибывают новые пациенты, он к ним липнет, делает все, чтобы понравиться. Проходит максимум две недели, и они тоже не желают с ним разговаривать.
— Можно стрельнуть у тебя сигаретку?
— Нет.
— Ну пожалуйста, одну штучку, киоск закрыт.
— Я не могу угощать тебя сигаретами, которые не сам скрутил.
— Ну пожалуйста…
Я кидаю ему сигарету. Он поднимает ее с пола и благодарит. Воспринимает это как приглашение сесть рядом.
— Ну и как там все прошло с этой твоей?..
— С кем?
— С турчаночкой?
— Ляйф…
— Девушки, киски сладенькие… Ну как, дала она тебе?
Я наклоняюсь к нему, он придвигается вплотную, гнусно мне улыбается: теперь-то мы поговорим по-свойски.
У меня не очень много сил, но все же мне удается схватить его за горло.
— Прикуси язык, Ляйф.
Он вырывается и садится на стул у противоположной стены. На его шее остаются красные следы.
Он листает журнал и продолжает курить мою сигарету, пытаясь делать вид, что ничего не произошло. Я вижу, что верхняя губа его дрожит, он чуть не плачет.
В глубине моего сознания начинает маячить мысль о самоубийстве. Я смотрю на столовые приборы, на вилки и тупые ножи, которыми мы едим, и думаю, как бы мне один такой нож наточить. Может, о подоконник. Если бы мне удалось пробраться на кухню, то, может, я бы смог заполучить настоящий нож или хотя бы полиэтиленовый пакет. Не хотелось бы стать первым пациентом, удавившимся при помощи пакета. Как этот, который покушался на Руди Дучке.[6] Я смотрю на простыню: если порвать ее на полоски и связать их вместе, можно будет на ней повеситься. Потолок в моей комнате совершенно гладкий, а лампа четырехугольная, к ней нельзя ничего привязать. Но если поставить кровать на попа, можно, наверное, повеситься на одной из металлических ножек.
Или, например, можно процарапать дырку в артерии пружиной из матраса.
Но у меня для этого не хватает энергии, меня не хватает даже на то, чтобы свернуть сигарету. Сижу, курю туго скрученные Жирной Гретой сигареты и фантазирую о самоубийстве, как двенадцатилетний мальчик, который думает о взрослых женщинах.
Иду по коридору, балансируя с двумя чашками чаю в руках. Пытаясь ничего не пролить, локтем стучу в дверь Томаса. На второй раз он открывает. Он явно рад меня видеть. На столе груда журналов по электронике, он складывает их стопкой, чтобы освободить место для чая.
— Я боялся, что в прошлый раз сказал что-то не то.
— Почему?
— Раз ты не приходишь… и вообще…
— Я просто немного устал.
— Да, я так и подумал. Не хотел тебя беспокоить, раз уж ты хочешь побыть в одиночестве.
Я сажусь, делаю глоток чаю. Слишком крепкий получился.
— Я тут кое о чем думал.
— Да?
— Ляйф, да?
Мне даже не нужно задавать вопрос. Ответ я читаю в его глазах. Он опускает взгляд, возится с журналом, нервно загибает страницу, откладывает его:
— Ну, он и так большую часть знал. Все здесь слышали о письмах. Я ведь ему не сказал ничего такого, чего бы он уже не знал.
Я ничего не говорю, просто смотрю на него.
— Черт возьми, Янус, мне же не с кем было поговорить! Тебя не было, с кем я должен был разговаривать? Сидел здесь неделями один. Говорил только с Карин, когда она меняла белье.
Я отодвигаю пластиковый стул от стола, при движении по линолеуму он издает визжащий звук.
— Мне так жаль, Янус. Если бы я знал, что ты вернешься…
Ночью я чувствую в комнате запах табака. Его маленькие вонючие сигариллы. На стуле напротив постели я вижу силуэт старика. Он смеется. Смеется и смеется. Выкашливает свои старые легкие и продолжает смеяться. Говорит: «А что я сказал…» Он в приподнятом настроении. Продолжает говорить, затем начинает действовать снотворное.
45
Карин спрашивает, пойду ли я в бассейн. Я сижу на кровати в своей комнате. Она переспрашивает еще раз. Я молчу, мне не до того: на стене рядом с дверным косяком темнеет пятно. Не знаю, сколько времени я на него глазею, возможно, оно чуть сдвинулось с тех пор, как я его заметил.
— Пойдем, Янус.
Ее голос звучит так, словно она искренне хочет взять меня с собой. Нет, не думаю, что пятно сдвинулось.
— Ты пойдешь или как?
Мимо по коридору проходит Микаель. Карин выходит к нему. Я слышу, как они говорят обо мне. Она спрашивает, не попробует ли он уговорить меня пойти в бассейн, мне это пойдет на пользу. Говорит, что он, наверное, единственный, кто может со мной разговаривать. Пятно похоже на Лангеланд. Немного. Если оно на что и похоже, то на Лангеланд. Но это все же просто темное пятно.
Микаель отвечает, что не будет со мной говорить. Я имею полное право сидеть в ступоре, если мне так хочется. Продолговатое темное пятно, откуда оно взялось? Было оно там до моей выписки? Раньше я не обращал на него внимания. Карин раздражается на Микаеля, говорит, что мне нужно куда-то пойти, что я просидел так уже много дней. Конечно, она ошибается. Я не отвожу глаз от пятна. Микаель идет дальше по коридору, я узнаю его шаги. Карен снова заходит ко мне.
— Пойдем, Янус. Я достану твои плавки.
Она начинает рыться в моем ящике. В обычной ситуации я бы разозлился. Руки прочь от моих вещей, моих личных вещей! Но сегодня мне все равно. Пятно глядит на меня в ответ.
Я сижу в микроавтобусе, старой развалюхе, в которой они перевозят нас, психов. Не знаю, как она меня уговорила, может, мне просто надоело ее слушать. Думаю, пятно никуда до моего возвращения не денется. Пока мы ждали автобуса, Ляйф и еще один парень, имени которого я не уловил, дрались пакетами с плавками. Пытались попасть друг по другу этими пакетами и громко смеялись, когда у них получалось, прямо как мы в седьмом классе. Карин пришлось на них накричать, чтобы они успокоились. Сейчас она сидит рядом с шофером, они говорят о сериале, который идет по телевизору. Ляйф в хорошем настроении, он сидит рядом с тем новым парнем, таким несколько долговязым, рыжим типом, двадцати с небольшим лет. Они машут людям, мимо которых мы проезжаем. Некоторые растерянно машут в ответ, другие делают вид, что не замечают нас. Некоторые дорожные рабочие встают и машут нам, широко улыбаясь. Заметили на автобусе крупную надпись «инвалиды» и наверняка думают, что мы дауны.
Все любят даунов, так же как ненавидят душевнобольных. А мне они никогда особо не нравились. Такие милашки, блин, с большими улыбающимися глазами, большими улыбчивыми улыбками. Ненавижу их почти так же, как ненавижу дельфинов. Гребаные альтруисты. Мы сливаем к ним в море грязь и дерьмо, а они все равно играют с нами в мяч и спасают тонущих даунов…