4
Кто день за днем не ожидал в бездеятельности, когда правление пригласит его на дружеское собеседование, тот не знает, что такое нарастающий страх.
Так он думал, сидя с английской газетой на коленях в большой и пустой комнате клуба.
Здесь еще чувствовался запах утра, хотя вокруг уже был вечер. В коридорах шла уборка. Из боковых комнат доносился однообразный пьяный мужской гомон.
Он выпил чашку кофе, съел булочку и продолжал предаваться скуке. Хотелось повидать Хурскайнена или директора. Хотелось повидаться с людьми, которые бы выслушали его и которых он сам мог бы выслушать. Выслушать и освободиться от этой тяжести вынужденного отпуска.
Но кого он мог повидать и кому высказаться?
Он перебрал в памяти участников сорокалетнего юбилея. Нет. А другие знакомые? Нет ли кого-нибудь среди них? Но ведь и сам он, кого бы ни слушал, слушал всегда вполуха, продолжая размышлять о своем.
«Где-то в самых глубинах души, которые нельзя окончательно задушить ничем вульгарным, никакой ложью или иронией, современные мыслящие люди научились распознавать грех; и это знание, которого они не могут утратить и от которого не могут освободиться...» — он это только что где-то прочел. И запомнил. Кажется, это был Оппенгеймер.
Если Оппенгеймер, то там должно быть: «физики».
Он нечаянно заменил физиков всеми мыслящими людьми. Похоже на Оппенгеймера.
Похоже и на любого человека, находящегося в принудительном отпуске. Это условие продолжения биологической жизни.
— Ну, Хейкки, что ты там бубнишь в газету? Здравствуй.
Он поднял голову и встал.
— Здравствуй. Искал тут одну цитату, не помню, здесь я это прочитал или в другом месте. Что нового?
— Спасибо, все по-прежнему. А у тебя?
— Да вот, решил сюда заглянуть, давно не был.
— Тебя и правда не часто здесь встретишь.
— Дела.
— Так, так. А Пентти?
— А что с ним сделается? Хлопочет на своем предприятии.
— Ты кого-нибудь ждешь, или можно к тебе присесть?
— Никого я не жду.
Олли Паккула сел рядом. Олли — полковник. Он когда-то хорошо знал его отца.
— Какие новости? Каковы нынешние новобранцы?
— Должен признаться, не хуже, а может, и лучше, чем в те времена, когда я сам пошел на службу.
— Ого.
— Правда. В армии нет молодежных проблем, как у всех других. Хорошие ребята.
— Когда ты в последний раз был в родных краях?
— Я ведь там два года назад полком командовал, перед тем как сюда переехать.
— А мать жива?
— Жива и здорова. Бодрая старушка. А ты когда там был?
— Да уж давненько. Прижились мы здесь, на юге... И чем ты это объясняешь?
— Извини, что именно?
— Что армия сохранила... Я не о старом времени говорю, а о том, что у вас хорошо идут дела. Все другие жалуются на множество трудностей.
Олли усмехнулся.
— Не знаю. Мы получаем так мало ассигнований, что у нас нет никаких забот. Стараемся использовать каждую марку как можно разумнее, и на это уходит все время. Работаем без передышки... Не знаю, отчего это происходит.
— А вспомни церковь, например. Она только и делает, что жалуется на трудности.
— Мне кажется, наша церковь после войны стала такой же, как все другие общественные организации. Собирает деньги и ищет популярности. О душе совсем забыла. Трудности от этого только растут. Мы жили гораздо скромнее и сохранили душевное усердие.
— Чего-то нам не хватает, какой-то цельности...
— Девушка, принесите мне тоже чашку кофе и стакан воды с кусочком лимона! — крикнул Олли. — Прости, что ты сказал?
— Я говорю, что впервые в новой истории мыслящих людей всего мира объединил страх. Он объединил японцев, русских, американцев и финнов, потому что он всем нам ведом. Страх и неуверенность — другой общности у нас нет.
— Русские ничего не боятся.
— Я не в конкретном смысле. Мне кажется, в мировоззрении мыслящего человека, будь он русский или цейлонец, страх занимает одинаковое место.
— Я не хочу никакой эссенции, я просил чистой воды и кусок натурального лимона, никакой лимонной кислоты; разве вы не слышали, что я сказал... Значит, страх? Возможно. Я об этом не думал.
— Да, так оно и есть.
— Да, да. Может, и так. Налить тебе кофе? Мне тут надо было встретиться с одним человеком, но что-то его нет.
Он понял, что Олли его не слушает.
— Мне тоже, — сказал он.
— А, ты кого-то ждешь?
— Именно.
Олли посмотрел на часы.
— Пора идти. Он не пришел, а мне некогда прохлаждаться. Ну, до свидания. Кланяйся тете, Пентти, Кайсе и Эсе.
— Спасибо.
— Так будь здоров.
— Будь здоров.
У него-то время есть. И никто его не ждет. А ту, которую ждет, он ждет со страхом — вдруг сейчас явится? Когда-нибудь, конечно, явится. А пока, в такие вот тихие минуты, когда клуб еще не наполнился, можно подождать и чего-то другого, про что знаешь: хоть оно не придет ни сегодня, ни завтра, но все-таки может поспеть раньше той, другой, которая обязательно явится в конце концов, пока развитие не пошло вспять.
Изжога.
Он попросил воды и проглотил таблетку.
Когда клуб начал заполняться и шум усилился, он ушел. По улицам и стенам домов растекалась воскресная скука. Город бездействовал. Почему он не уехал на дачу?
Из-за юбилея. Нашел причину. А может, все-таки туда пойти?
Он посмотрел на часы. Еще не поздно. Пойду, и все.
5
Он взял такси и поехал в старый ресторан. Когда он спросил у швейцара, здесь ли празднуют юбиляры, швейцар ему улыбнулся и проводил в дальний зал. Там пели. Старые, скрипучие голоса. Он знаком позволил швейцару уйти и остановился за дверью. Когда он ее приоткрыл, песня зазвучала громче:
Gaudeamus igitur, juvenes dum sumus, vivat omnes...
[14]Он прижал лицо к дверной щелке. Длинный стол, белая скатерть, на столе цветы, за столом мужчины с разинутыми ртами, в белых шапочках, на лицах благоговение и торжественность. У него мелькнула мысль о том, что он-то без шапочки, но это сразу забылось. Он увидел маленький город, отель и сад за окном. В белой ночи повсюду, куда только хватал взгляд, стояли деревянные дома, светлые и низкие. Справа от него сидел Матти и канючил:
— Пойдем в другое место. Еще не скоро начнется. Здесь мне больше не дают пунша, сволочи, хотя я студент. Пьян, мол, а я и не пьян..
Он раздраженно взглянул на Матти. Сам он только что пришел. Мама стояла в воротах и смотрела, как он уходил, потому что он шел в центр города. Накануне вечером мама тоже смотрела, как они пели на ратушной лестнице. В галдящей толпе он заметил ее — маленькую, темноволосую, с блестящими глазами женщину. И дядю Лэви, и Таави из Расиперя, старого слесаря, у которого он числился учеником два последних лета. На самом деле он просто у него работал. Это было неприятно. Маму очень мучило, что ее сыну, лицеисту, приходится работать. Ведь другие лицеисты не работали. По крайней мере последнее лето. Другие гуляли с тросточками по улицам и красиво говорили о красивых вещах. Молодые господа. А ее сын работал, да еще слесарем, хотя ему и подобало место получше. И на сплаве мальчик трудился, а все-таки сын бургомистра приходил к ним, к ее Хейкки, в их маленькую кухоньку и комнатку.
Мама знала, что мальчики задумали убежать на северные заводы сплавлять лес. Поэтому-то сын бургомистра и говорил с Хейкки так долго и горячо. Мать смутно догадывалась, что мысли мальчиков стремились еще дальше этих заводов, и она боялась за них.
Но когда потом сын бургомистра и некоторые другие исчезли и про них стали говорить, что они ушли на северные заводы, мама успокоилась: Хейкки остался. Хейкки пошел на работу в акционерное общество древесных материалов и собирался осенью поступить в политехнический.