Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И играют.

Старковский вспоминал, что после спектакля был мокрый, как мышь. Он рассказывал на сцене все то, что должен был делать Фридер – Лихачев. Рассказывал увлеченно и с темпераментом:

– Вот Фридер подходит к Эмме. Я вижу через окно. Он говорит, что застрелится, если она его не полюбит. Она уходит, и он бежит. Он хватает себя за голову. Он падает в обморок. Ах! Он стреляет в себя! и пр. и пр.

– Шо ж ты мне голову морочил, – говорил комиссар после спектакля. – Его и нет на сцене, а ты говорил, что без него нельзя играть. Хорошая, брат, штука. Все ребята плачут. А нас нелегко пробрать. Ты, брат, лучше всех играл! Молодцы артисты!

Но, как ни покажется это странным, даже в таком уродливом, казалось бы, обслуживании рабочего и красноармейского зрителя было положительное начало.

Часть работников театра сознательно шла к рабочим, в их плохие, неуютные и холодные клубы. Эта часть актеров радостно общалась с новым зрителем, впитывая и обогащаясь непосредственностью его восприятий, его душевной простотой и детской пытливостью.

Но некоторые шли туда только за пайком, за приработком к своему ничтожному из-за падения курса рубля жалованью.

Когда театральное искусство пошло в массы, и массы стали наполнять старые театры, началось великое дело становления истинно народного и революционного театра.

Для молодого актера, каким был я, для актера к тому же, по существу, недоучившегося, время было опасное. Ведь я, собственно, всего года полтора учился полноценно в театральной школе. Легко можно было, как говорят, испортиться, приобрести плохие навыки и штампы, сделаться ремесленником, а то и совсем утонуть в халтурных, случайных спектаклях, сойти, как говорится, на нет. Растерять учителей и поплыть без руля и без ветрил.

Правда, мне несколько и тут повезло. Я играл много в выездных спектаклях бывших комиссаржевцев, играл даже в коллективе Художественного театра в клубных спектаклях.[1] Меня увлекала и подзадоривала плодовитость таких актеров, как Борисов или Коновалов, которые умудрялись совмещать работу в четырех-пяти театрах, и я, по-детски подражая им, тоже старался «совмещать» и, как видите, за это время даже не могу привести в порядок мои воспоминания о бесчисленных и разнообразных спектаклях, коллективах, начинаниях и театрах, в которых я участвовал и собирался участвовать.

Не могу не остановиться на моей работе в Детском театре. Поступил я туда довольно легкомысленно, вместе с группой других совместительствующих актеров: с Закушняком, Нарбековой, Коноваловым, Гаркави, Алексеевым. Я не буду занимать внимание читателей рассказами о ролях, которые я там играл, и о работах этого, если не самого первого, то, во всяком случае, одного из первых детских театров в СССР.

Вкратце лишь упомяну, что медведь Балу, которого я играл в инсценировке «Маугли» по Киплингу, совершенно неожиданно для меня сделался любимцем детей и, получая десятки детских писем, я не мог не быть растроганным проявлением непосредственной любви детворы к доброму, хорошему и симпатичному Балу.

Любое мое движение вызывало смех и радость малышей. Почесывался ли я ногой, добродушно ли рычал «по-медвежьи»... Как-то раз я рассердился на администрацию театра за то, что они, несмотря на все мои доводы, никак не удосуживались сшить мне какую-нибудь специальную «медвежью» обувь. Я залезал в медвежью шкуру, надевал медвежью полумаску и оставался в своих обыкновенных черных ботинках. Мне это надоело, и однажды я пришел на спектакль в ярко-желтых, новых шикарных ботинках (опять любовь к обуви!). «Вот и пусть видит администрация, что я играю медведя в своих желтых ботинках. Я не обязан ходить в черных». Каково же было мое удивление, когда я в антракте получил записочку: «Милый Балу, – писали дети, – мы уже несколько раз смотрели «Маугли». Нам очень нравится. Каждый раз все больше и больше. Сегодня нам нравится больше всего. Ты играешь и чешешься очень хорошо и у тебя новые ботинки. Поздравляем тебя с обновкой. Они очень красивые. Мы еще придем смотреть тебя в этих ботинках».

Сознаюсь, что вначале к детским зрителям я относился довольно безразлично. Меня, может быть, только забавляла чистая непосредственность их восприятия. Однако я уже вскоре обратил внимание и начал призадумываться над этим восприятием. Оказывалось, что дети не любят и не воспринимают неправды и всякой фальши на сцене в большей степени, чем взрослые, что они в то же время абсолютно верят во «всамделишность» всего происходящего, что они отличают настоящую правду от актерского позирования или кривляний и реагируют на эту правду жизни активно и благодарно. В дальнейшем я пришел к убеждению, что детская простодушная аудитория – это идеальный зритель, тот активный зритель, который может быть вовлекаем в действие, зритель, который органически и непосредственно отбрасывает и чувствует всяческую фальшь, который не терпит, наконец, отсутствия действия на сцене, тот зритель, который непосредственней кого бы то ни было может быть потрясен, взволнован, обрадован происходящим на сцене. Какой же зритель может быть лучше для актера? Этот зритель – своеобразный термометр для проверки спектакля, для утверждения жизненности или же неубедительности любого положения, любой выдумки. Конечно, только в сфере, доступней этому зрителю. Вот на такого простодушного, но по-своему взыскательного зрителя я и стал мысленно ориентироваться во многих дальнейших моих работах.

Я не жалею и с благодарностью вспоминаю о том времени, когда я участвовал в стольких начинаниях, когда я встречался с разнообразным зрителем.

К счастью, я почти инстинктивно почувствовал по-настоящему нового зрителя и, общаясь с ним, почти неосознанно, но все же отвернулся от старого в театре, и меня стало тянуть к тем людям, которые хотели поставить театральное искусство на службу новому, советскому зрителю, на службу народу.

Почему-то приятно вспоминать, как я трясся по московскому булыжнику на полке за Рогожскую заставу, как я, отбив на этом полке себе почки, предпочитал пешком возвращаться домой, на Остоженку. Как на паровозе ездил обслуживать железнодорожников, выступая в холодных депо. Все это вводило меня в настоящую жизнь, и, к счастью, я, «дитё интеллигентных родителей», не прошел мимо этой жизни. Не это ли «чувство современности» окрасило для меня революционные будни романтическими красками, не оно ли помогло мне прислушаться к Маяковскому, а в дальнейшие дни и к Мейерхольду?

Но, повторяю, что опасностей для молодого актера было немало.

Главной опасностью, как мне теперь кажется, было то, что я лишился хороших учителей и руководителей и целый год-полтора плыл по течению. Подсознательно я почувствовал что-то неладное. Пора пристать к какому-то берегу и серьезно работать. Вот к какому нормальному решению пришел, по-видимому, я после года вращения в калейдоскопе разнообразных проб, халтур, искренних поисков.

Я вспомнил об обещании Е. К. Малиновской и отправился к ней. Срок после ее заботливого обещания прошел солидный, но Елена Константиновна сделала вид, что не заметила этого срока, и поинтересовалась, на чем же я остановился в своем выборе театральных путей.

– Все-таки Художественный театр, – ответил я.

– Хорошо, – сказала Малиновская, – я переговорю с Константином Сергеевичем Станиславским и Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко.

Через несколько дней Елена Константиновна сообщила мне, что я принят в Художественный театр.

В практике Художественного театра, кажется, не было случая, чтобы молодой актер был принят в труппу театра без соответствующего показа или своего рода экзамена. Я был принят без такого просмотра и хотя и удовлетворил этим обстоятельством свое самолюбие, но, как я впоследствии понял, поставил себя в несколько ложное положение.

Я думал, что был принят как «безусловно способный актер, хорошо уже себя показавший и в какой-то степени уже известней театральной Москве». Но руководители Художественного театра, да и большинство артистов, меня ни в чем не видели, не знали и приняли только, конечно, из уважения к пожеланию Е. К. Малиновской.

вернуться

1

Алешку в пьесе Горького «На дне».

27
{"b":"119335","o":1}