Какие же, к примеру?
Весной 1583 года некий библиофил зашел во двор лондонского собора Святого Павла и стал внимательно разглядывать книжные развалы в поисках чего-нибудь действительно нового — и среди религиозных трактатов, историй об ужасных убийствах, среди лотков с уже устаревшими календарями и предсказаниями, среди рассудительных историй о давешних войнах баронов[175] и религиозных раздорах наткнулся на латинское фолио без даты и места издания, хотя книга казалась английской. Ars reminiscendi et phantastico campo exarandi[176] — и еще многое на титульном листе, заполненном буквами.
Искусство воображения и возделывания полей фантазии. Обернутые в пергамент, сшитые, но не переплетенные, страницы книги не были разрезаны, так что даже просмотреть ее оказалось не так-то просто, Caveat emptor.[177] Библиофил (а это молодой шотландец из хорошей семьи, зовут его Александр Диксон,[178] и состоит он на службе у сэра Филипа Сидни[179]) уже не раз видел подобные книги, что обещают наставление в неких полезных искусствах: как запоминать вещи, как писать тайными кодами, как находить подземные руды и драгоценности, — а настойчивому читателю с каждым шагом дают все больше и больше, как будто вырывая его из оков сна.
Шотландец слыхал об этом искусстве, хотя сам его и не практиковал: связывая в уме места и предметы, можно было запомнить, скажем, последовательность высказываний в проповеди или лекции. В этой книге место именовалось subjectus, а вещь — adjectus.
Под той же обложкой находилась и книга «печатей», что бы это ни значило, ad omnium scientarum et atrium inventionem dispositionem et memoriam — руководство по изучению, устроению, а также запоминанию всех искусств и наук. Разве может память добыть знания? И разве печать предназначена для того, чтобы открывать, а не закрывать?
Затем Разъяснение Тридцати Печатей. Затем Печать Печатей. Последняя.
Per cabalam, naturalem magiam, artes atque breves — виднеются крошечные слова на титульном листе. С помощью каббалы, естественной магии, великих и кратких искусств. Переступая с ноги на ногу, мастер[180] Диксон рыскал по книге — мелькали диаграммы, еврейские буквы, изображения Адама в квадрате, изображения Адама в круге. Он вытащил кошелек (а думал-то внести месячную квартирную плату) и, подняв брови, вопросительно посмотрел на книгопродавца.
О вы, завсегдатаи книжных магазинчиков, скитальцы по библиотекам; вы, что жаждете пройти сквозь внушительный титульный лист, чтобы уже никогда не вернуться, — титульный лист, где мудрые putti[181] выставляют напоказ остов небес, где написанное на еврейском языке Божественное Имя озаряет Землю, где Гермес прикладывает палец к губам, где по полу разбросаны в живописном беспорядке Семь Искусств (виола, циркуль, долото и молоток),[182] а облаченный в мантию Искатель вычерчивает тригон,[183] внимательно рассматривая изображение звезд, — не важно, как часто вы разочаровывались, возвращаясь в старый хладный город, в свое кресло, помните: есть иные книги — новые двери, которые только и ждут, чтобы их распахнули. А кстати, чья это книга? Мастер Диксон вернулся к началу. Посвящение: Французскому Посланнику в Англии. Затем обращение к вице-канцлеру Оксфорда, а также к прославленным докторам и преподавателям.
Филотеус Иорданус Брунус Ноланец,[184] Доктор самой изощренной теологии, Профессор самой чистой и невинной мудрости, известный в лучших академиях Европы, известный и с почетом принимаемый философ, всюду у себя дома, кроме как у варваров и людей низких, пробудитель спящих душ, усмиритель наглого и упрямого невежества, провозвестник всеобщего человеколюбия, предпочитающий итальянское не более, чем британское, мужчин не более, чем женщин, митру не более, чем корону, тогу сенатора не более, чем Доспех полководца, монаший клобук не более, чем мирскую одежду, но привечающий лишь людей миролюбивых, обходительных, верных и полезных; не глядящий на помазание главы, на начертание креста на лбу, на омытые святой водой руки, на обрезание, но только — что ясно видно по его лицу — на образованность ума и души. Ненавистный всем источникам глупости и лицемерия, но взысканный честными и усердными…
Что это еще за… нет, кто это еще? Он захлопывает книгу, которая в любом случае теперь принадлежит ему, и идет домой, сквозь толпы варваров и невежд, чувствуя, что, пожалуй, переплатил. Кто же такой этот Бруно Ноланец, за которого он решил взяться всерьез, — а может, это Ноланец решил приняться на него?
В ту пору он был джентльменом в услужении (а знавал он и много других занятий) в доме Мишеля Кастельно де Мовиссьера,[185] посла короля Генриха III Французского при дворе Елизаветы. Сам король рекомендовал Бруно послу, тот сделал его своим чтецом extraordinaire и вот уже некоторое время был зачарован способностями итальянца, а в особенности грядущими возможностями, которые тот излучал.
Ноланец Джордано Бруно, рожденный под более благодатным небом,[186] пересек пролив и оказался здесь, в стране варварской и невежественной — по сравнению с иными прочими, — ближе к Фуле,[187] чем когда-либо, и куда ближе, чем хотелось бы. В здании французского посольства на Солсбери-Корт, что подле реки, ему отвели комнату под самой крышей, и в окна он видел движение на реке, иноземные суда, купцов, наблюдал и за сменой погоды — чередованием серого дождя и бледного солнца.
Его обязанности — если их можно было назвать обязанностями — заключались в том, чтобы присутствовать на обеде, занимать гостей, выказывать ученость, а также сопровождать посла с визитами ко двору. Вслух говорилось лишь об этом. За несколько недель он научился читать по-английски и понимать устную речь — по крайней мере, разговоры при дворе. Никто, кроме посла и учителя его детей, Джона Флорио,[188] не знал о том, что в верхних покоях живет gentiluomo servante.[189] Он перенес в память большую часть англо-итальянского словаря Флорио, превращая слова в танцоров: итальянские — кавалеры, английские — их дамы, поэтому, когда бы в его памяти ни всплывало итальянское слово (tradutto, весь в черном, а на пальце полый перстень с ядом), Бруно тут же вспоминал и о его визави (предательство — платье, сплошь расшитое глазами и языками). Он так и не научился хорошо говорить; просто знал, как выглядят слова, узнавал их в лицо.
Когда посол со свитой поздно вечером возвращались в Солсбери-Корт после обеда в доме какого-нибудь магната со Стрэнда, придворных пожалований или развлечений, — хозяин часто распускал прислугу и приказывал принести вина в свои покои; они с Джоном Флорио сидели и слушали, как Ноланец подробно описывает только что завершившийся визит.
«Расположение за столом, — перечислял он. — Синьор Лестер[190] справа от королевы. Синьор Берли[191] слева. Милорд Говард.[192] Синьор, синьор… Рейли[193]».