Винни обеспокоенно покачала головой.
— Я думаю, тут замешан ее прежний любовник, — сказал Пирс.
Он отчетливо видел их — агентов новой веры, ночных птиц, что с открытыми глазами угнездились во тьме его души: Мучо — орудие, Рэй Медонос — вялый чародей, а за ними, где-то на Среднем Западе, где стоял их храм, — основатель и глава секты, пророк-дракон, который появлялся на видеопленках, как волшебник страны Оз,[594] чтобы проинструктировать последователей и новобранцев. Роз описывала ему собрания: она решила, что Пирсу там будет интересно.
— Из тех, кто попал в секту, многие с этим справляются, — сказала Винни. — Ты думаешь — раз проглотили, оттуда уже не выбраться. Но выбираются же, и многие.
Тогда повсюду сновали секты — так, во всяком случае, казалось: на тропках, прельщая юных, возникали пряничные домики — и дети шли тысячами. Секты суть твари, что живут во время перехода, быть может, сложносоставные чудовища, которые сами дивятся внезапному прибытку сил; или не твари, а безнадежные беженцы на сломе времен, которые, как пассажиры тонущего лайнера, устремляются на задравшуюся корму, чтобы сгрудиться там; или же — симптомы социального и психического расстройства, которые были всегда, но только сейчас их впервые — или вновь — заметили. А может, ни то, ни другое, ни третье. Но Пирс видел их в вещих снах, и особенно часто — в последние годы; грезы о собственной секте нередки среди сновидцев, но до сих пор он всегда мог уверенно сказать, спит или нет.
— Они верят, что могут изменить мир в нужном направлении. Не просто исцелить. Они могут, ну, скажем, получить что-то молитвой. Найти потерянные вещи. Получить что хотят.
— О господи.
— Если ты просишь хлеба, не получишь камня. Так Иисус говорил.
Он пытался объяснить Роз, спокойно и откровенно, что у него долгие и сложные отношения с религией, что он много размышлял о ней, не только о предпосылках и догмах, но и о религиозной страсти. Но ты ведь не христианин, Пирс, сказала она удивленно. Ты католик.
— Если они все-таки позволят тебе увидеть ее, — сказала Винни, — ты должен проявить понимание, и не судить, и не впадать в истерику. Я об этом читала. А не то она еще глубже завязнет. — Винни немножко посмеялась и искоса посмотрела на Пирса. — Ты на такое способен?
— Не пробовал, — сказал Пирс.
Нет, он взъярился на нее, яростный деревенский атеист, забыв всю свою мудрость, своего нового бесконечного Бога в бесконечно малом сердце вещей; в невыразимом ужасе наблюдал, как она беспомощно погружается в сон под властью чар, — а она только смеялась, когда он так ей и говорил. Он разъярился и на себя, ужаснувшись своей злости, отсутствию такта и тактики. В конце концов у него и вовсе крыша поехала, хотя он не смог бы сказать отчего. Он не собирался говорить матери, что сам видел чудеса, из самых малых, — крохотные исчезновения или изменения времени и пространства, по большей части бессмысленные, но ужасающие: маленькие несомненные знаки, которые во сне обозначают, что реальность — вовсе не та, какой представлялась.
Ну, может, чудес-то он и не видел. Он вроде как видел чудеса, так ясно, что не поспорить. Он теперь все время жил в мире «вроде как». А может, не только он один, может быть, по всему свету различия начинали стираться, метафоры схлопывались, средства поглощали цель.
Он ногой отпихнул стул к ограде пристани. Огромные птицы бороздили вечер над его головой, медленно взмахивали крыльями в движении на запад, ноги волочились позади. Розовый ибис, так было сказано в его книге о птицах, отнюдь не родня ибису Старого Света, птице, священной в Египте и Эгипте.
— В Кентукки, — сказал он. — Та девочка-сирота, которую мы приютили, когда ты уезжала?
— Да?
— Она верила в тайное евангелие, — сказал Пирс. — Которое создал ее папочка. О конце света.
— Да ну? — Винни изумленно смотрела на него: с чего бы ему вдруг вспомнилось; правда, у нее самой тоже сохранялась пара бесполезных воспоминаний.
— Дьявол бросил большой камень в дом ее дедули, — сказал Пирс.
— Ах вот как?
— Чтобы тот не смог поделиться вестью. Ну, что грядет конец света. Чтобы дьяволово собственное воинство не утратило мужество. Кто знает.
— Ой, люди, — сказала Винни.
Вот оно какое чувство, понял Пирс: вроде как сидишь на ступеньках крытого перехода, летом, в последний год перед концом света, и нельзя спасти Бобби, нельзя отогнать от своего уже обжитого сердца тьму, в которой она совершенно, казалось бы, сознательно позволила себе заплутать. Нет, это не вроде как, это именно так, словно никогда и не прекращалось.
Но теперь он знал: ничто не случается только однажды, все повторяется, все циклично, и каждый цикл — в точности как предыдущий, только иначе оформленный, и с каждой эпохой то же самое, сомнений нет; совсем как в тех романах, где все персонажи — аватары мифических героев, их повседневные дела воспроизводят все повороты древней истории, а их имена — отзвук старых прозваний, хотя и этого им не понять; они думают, что сами строят свои жизни, даже когда их бросает туда-сюда неусыпная сила Совпадений, обязанная довести все до конца — до убийства, до потери рассудка, до последней страницы.
— Пирс? — сказала Винни. — Ты как?
Он понял, что сидит скрючившись на стуле, держа руку у груди.
— Тебе больно?
— Нет. Нет. — Он попытался выпрямиться и принять обычный вид. — Я все думаю — у меня что-то с сердцем. Да нет, не волнуйся, доктор говорит, ничего такого.
— Даже не разбито? — спросила Винни и накрыла его руку своей. — Как странно, что именно здесь ты это чувствуешь. Вроде как.
Вот именно: вроде как. Но что же связует голову с сердцем, орган мысли с органом кровообращения, отчего такая страшная боль посреди груди? Почему именно здесь?
— Это раньше, — сказал он, — это раньше люди верили, что оно может разбиться. И погубить тебя.
— Люди до сих пор в это верят, — сказала Винни. — Многие.
— Ну да, конечно, — сказал Пирс. — Такие образы по-настоящему никогда не исчезают. Вот в книге, которую я пишу.
Он умолк, и его сердце в изумлении перестало биться. Вечер помедлил и замер на миг.
Господи, нашел.
Он обрел знание — и сердце заполнило всю его грудь, и Пирс вскрикнул, не то всхлипнул, и остановиться не мог, и слезы лились из самого сердца, нескончаемо.
Он нашел. Он поклялся, что найдет, и выполнил обещание.
Что мы наследуем из давнего прошлого, что, единственное из прежнего порядка вещей, выживает и остается неизменным? Что сохраняет свою старую природу и могущество?
Бони хотел, чтобы это был Эликсир, который позволит ему жить вечно. Но это не Эликсир.
Оно внутри него, как и было всегда; внутри Пирса, внутри каждого, всегда с нами, на задворках, и это ведомо всякому, кроме дурака, который уходит из дому на поиски. Нельзя ни мыслить, ни говорить без того, чтобы оно не пробудилось, чтобы не помянуть его силу и резоны; когда хирурги вскрывают грудную клетку, все знают, с чем им придется иметь дело и какую работу оно выполняет: именно там хворост реальности преобразуется в смысл, коим питается душа. Даже хирурги знают это.
Сердце. Сердце в груди, где же еще ему быть, это не метафора, оно здесь, здесь, здесь, и Пирс трижды стукнул себя в грудь. Сила была здесь, и здесь обретается, и пребудет всегда; в точности как и гласила магия.
— Ох, сынок, — сказала Винни. Она потерла указательным пальцем под носом и втянула воздух. Снова взяла его за руку. — Черт бы все побрал.
Он только что дошел до конца своей книги. Его дурацкие всхлипы перешли в безумный смех. Да, его книга. Лучше бы он никогда не добрался до конца, но ведь пришел-таки к неожиданному финалу — теперь, когда был уверен, что книгу не напишет никогда, никогда.
Ему предстояло потерять все, разум — вслед за сердцем, и работу в том числе; все у него отнимется. Изрядная расплата — и он ее вполне заслужил. Проклятой неуемной сатурнианской скукой и страстным томлением он исказил свое магическое сердце, обратил его к ложным целям в поисках переживаний, которые могли бы заставить его биться живее, — и вот оно расшаталось, сжалось и сократилось в его груди, и больше не будет выполнять свое назначение, лишь перекачивать кровь да всхлипывать.