Около полудня Пирсу позвонила Роз Райдер.
— Я ничего о тебе не знаю, Моффет, — сказала она тоном, который показался ему игривым, а может, и нет. — Я ничего о тебе не знаю.
— Что.
— Обо всей этой магии. Не знаю.
Ах, об этом. Так что же она.
— Ну. Во-первых, странные сны. — Она хохотнула легким, грудным смехом. — Три ночи подряд я вижу сны о волшебных существах. И от реальности их отличить очень трудно. Ну, понимаешь? Такое все. Снится, что я иду на горшок, а там — маленькая девочка, вроде ангела, и мне ее надо спихнуть, а она хихикает. И всякое такое. Я просыпаюсь, а они в соседней комнате, чем-то там занимаются.
— Просыпаешься, а они тут?
— Ну, снится такое.
— И чем занимаются?
— Своими делами. Как мыши.
— Ну, — сказал Пирс. — Все не так уж плохо. Они вполне могли бы заняться тобой.
— Это другое, — сказала она тем же тоном, то ли игривым, то ли обвиняющим.
Кажется, ясно, к чему эти вложенные сны. Он прокрутил в голове сразу несколько ответов, но не успел выбрать ни один, а она уже говорила о происшествии в «Чаще»; возможно, здесь была какая-то связь с тем днем, который они провели вместе, и с ее снами — а возможно, и не было. Случилось вот что: возникла проблема с одним из беспокойных, блажащих пациентов, начальство не поняло щекотливости ее положения; кое-кто просто оскорбил.
— Боюсь, я не совсем понимаю, — сказал он, когда рассказ иссяк.
Она как будто рассказала о проблеме, чтобы он помог ее разрешить или по крайней мере вежливо и разумно откликнулся, — но он не понял, к чему это все было. Рассказ был похож на плохо смотанный моток пряжи. Чем дольше он с ней разговаривал, тем дальше она становилась, даже слова звучали неестественно и словно издалека — какие-то сигналы, а не человеческий голос.
— Ага. Да. Понимаю.
Боже. Ввязаться в это — значит потратить несколько безбожно нудных часов, почти без проблесков.
Он решил сменить тему на более пригодную для беседы.
— Между прочим, — сказал он. — Я тут думал о климаксологии.
— Господи.
— На самом-то деле это очень древняя система — расстановка вешек человеческой жизни. Ну, ты знаешь.
— Да, конечно.
— Почему совершеннолетие у нас — в двадцать один год, а не в двадцать?
— Ну да. Люди это инстинктивно чувствуют.
— Семь лет, — провозгласил Пирс. — Возраст Разума. Таков католический догмат. Возраст, после которого ты отвечаешь за свои грехи.
— Хм, — сказала она. — Правда? Ну, тогда…
— Этруски, — продолжал Пирс (он только что вспомнил об этом, ассоциации выскакивали одна за другой, как фрукты в окошке игрального автомата), — считали, что мужчина готов к общественной службе в возрасте тридцати пяти лет. У них этот принцип позаимствовали римляне. А у римлян — мы. Вот почему нельзя стать президентом, пока тебе не будет семижды пять лет.
— А ведь точно. Ага. Не клади трубку, карандаш возьму.
— Давай.
Где она? На другом конце провода чуть слышно пели птицы. Этруски на самом-то деле считали пятерками, пять лет — lustrum,[478] ну да не важно.
— Повтори-ка, — попросила она, вернувшись.
Он повторил. Когда-то ему пришла в голову мысль — продавать в деревенской лавке историю всем, кому понадобится, и тем зарабатывать на жизнь. В конце-то концов, кому история не нужна. Они снова, запинаясь, заговорили ни о чем. Он сам не понимал, что делает; она, пожалуй, тоже.
Они договорились о новой встрече. Разговор закончился внезапно, как у лошадиных барышников, которые прикидываются, будто говорят о погоде. Пирс осторожно положил трубку и долго сидел, не думая ни о чем: сидел, точно спиной к двери, в которую ломится орава мыслей.
Он обедал в «Дырке от пончика», под засиженным мухами вентилятором, чьи лопасти помешивали влажный воздух. Он сидел не в той кабинке, где обедал с Роз Райдер четвертого июля, а в другой, из которой видна была та. Пустая.
Вдруг он обнаружил, что заплатил по счету и ушел из кафе, даже не заметив этого, а сейчас стоит на Ривер-стрит, лицом к Блэкбери. Пожал плечами и прошел по мосту к Южному Блэкбери, менее населенному юго-западному берегу; вдоль реки тянулись заводы, дома рабочих и проржавевшие водонапорные башни. Не доходя до них, можно было увидеть несколько двухэтажных магазинов, бар, парикмахерскую, — казалось, они живы только накопленными запасами прошлых десятилетий. Одна из лавок была вроде универсального магазина. В ее широких окнах были выставлены несколько платьев, рулоны ткани и игрушки, и на каждом товаре — рукописные ярлычки с ценами; внутрь вели стеклянные двери в рамах из темного, уже много раз крашенного дерева. Пирс не помнил, стоял ли здесь этот магазин раньше. Да уж наверное, стоял, но улицы и дома, открывшиеся Пирсу, были столь милы для него и столь никчемны для мира, что, казалось, такой вид может лишь раз в столетие открыться перед заблудившимися путешественниками. Он вошел.
В помещении находилась лишь одна женщина в очках на серебряной цепочке, занятая разбором товара. Обычно Пирс, оставаясь с продавцом наедине, чувствовал себя очень неловко, но не сейчас. Спокойный и счастливый, он подошел к большим прилавкам, на которых рядами выстроились рубашки, сумки и духи, — излишки хранились под стойкой, в больших ящиках из лоснящейся древесины.
— Жарко сегодня.
— И правда.
— Могу я вам чем-нибудь помочь?
— А, — сказал Пирс.
Ему не нужны были галстук, пара шорт или подвязки для носков. Но и уходить не хотелось. В конце концов он выбрал ярко-голубую рабочую рубашку из тонкой джинсовой ткани и принес ее к кассе.
— На этот товар скидки, — сказала продавщица, которая, казалось, не меньше Пирса наслаждается здешним покоем.
— Да?
На загроможденном прилавке он заметил корзинку с разноцветными шарфами. Доллар за штуку. Пирс вытащил один наобум. Добрый квадратный фут. Кассирша слегка опустила очки, наблюдая, как он вытаскивает шарф, шарф, шарф. Он не смог бы объяснить, по какому принципу выбирает, — знал только, какие брать не будет. Нет, не этот с бульдожьими мордами и не этот, с флажками. Наконец он протянул продавщице облако из четырех штук.
— Нет, не заворачивайте, — попросил он. — Будьте добры. Просто положите в коробку. Если не затруднит.
— Конечно, — ничуть не удивившись, ответила она.
Он вышел в жару, с рубашкой и белой коробкой в руках, на мгновение остановился — снова удивившись, куда он забрел, — и повернул обратно, к Откосу.
Назад, через мост на Ривер-стрит, вниз к библиотеке. Он поднялся по ступенькам, думая: а может, Роз внутри, за работой, — затем решил, что это маловероятно; потом ему пришло в голову, что в любом случае лучше с ней сейчас не встречаться. Он развернулся и чуть не налетел на Вэл, которая поднималась вслед за ним и не ожидала, что он повернет так резко.
— Эй-эй, — сказала она.
— Сама эй. Подниматься нужно по правой стороне. Вэл настороженно взглянула на него — в самом ли деле он шутит — и рассмеялась.
Они немного потолкались на месте — два крупных человека, брачный танец слонов, — и Вэл пошла своей дорогой.
Если бы его мысли не были заняты другим, Пирс бы заметил большую книгу в руках Вэл и обратил внимание на заголовок. Но он не заметил и не узнал багряный сафьян переплета, потому что Кентуккская государственная библиотека, сия пифия, когда-то прислала ему экземпляр в оливковой коленкоровой обложке. Однако возьми он книгу в руки, он бы понял, что это за труд, по отпечатанному на переплете сложному иероглифу, ведомой ему печати молчания и откровения.
А если бы он взял ее и открыл, почему бы ей не открыться (в ту мировую эпоху сильна была божественная власть Совпадения) как раз на той странице, которую Вэл читала Роузи в «Вулкане», — левый разворот, где приводились слова Платона об Эросе? Не следует путать его с прекрасной возлюбленной, хотя люди часто впадают в это заблуждение; вернее сказать, его появление предвещает приход возлюбленной. Эрос — дух, внушающий любовь, от которой нельзя отказаться… Не узнал бы он тогда, что обуяло его, что бежать уже поздно, и тем самым, возможно, нашел бы путь к бегству?