— Братцы! Православные! Бунтовщик! Поджигатель! — закричал он на всю площадь своим хриплым басом. — Эй! Народ русский! Сюда! Ко мне! Я врага отечества поймал! В-р-р-рага отечества! Казни его, народ православный! Выдаю тебе его головою! Вот он!
Рыжие усы мощной рукой потрясали шиворот съежившегося Фрумкина, который, как ни старался вывернуться, однако ничего не поделал. Свитка же, чуть лишь заметил в самый первый миг эту руку, схватившую его знакомца, тотчас же юркнул назад и затерялся в толпе.
Несколько десятков человек самого разношерстного народа в ту же минуту плотно окружили со всех сторон чиновника и Моисея.
— Хвалил пожары! Говорит, что это хорошее дело, что он одобряет! — докладывал толпе поимщик. — Обыскать его братцы!
— Обыскать! Обыскать! — подхватили в толпе, и несколько рук запустилось во все карманы как смерть побледневшего Фрумкина.
— Вот оно!.. Вот!!. Нашел!.. Всю механику, братцы, нашел! — выкрикнул один голос — и перед глазами толпы появились мельхиоровая спичечница с желтым селитряным фитилем, пара сигар, какие-то пять порошков в аптекарских конвертиках.
— Это у тебя зачем имеются поджигательные снаряды? — допытывал чиновник в героической позе судьи и решителя. Хотя от этого оратора и сильно отдавало сивушным маслом, но толпа на такое обстоятельство не обратила ни малейшего внимания, которое было поглощено «поджигателем» и сделанными у него находками.
— Я тебя спрашиваю, для чего у тебя эти поджигательные снаряды? — продолжал яростный оратор-судья и следователь.
— Это спички… папиросы зажигать, — пробормотал вконец оробевший Фрумкин.
— Папиросы зажигать? А может, и столицу поджигать?
— Это так! «Поджигать»! Это верно! — гудели голоса в окружавшей толпе.
— А зачем у тебя эти порошки?.. Это, братцы, самый состав-то и есть, которым поджигают! — объяснил чиновник, обращаясь ко всему ареопагу.
— Боже мой… зжвините, это Доверовы порошки… позвольте, я проглочу один хоть сейчас же… вы увидите! — бормотал Фрумкин, тщетно ища себе хотя в ком-нибудь некоторой поддержки.
Но все глаза так предупреждение, так подозрительно и с такою злобою смотрели на него, что тут уж решительно нечего было ждать себе защиты.
— Православные! — хрипел между тем чиновник. — Я сам был земским заседателем по этим делам! Я знаю, что это зажигательный снаряд… Я сам все время слышал, как он хвалил пожары!.. Полицию сюда! Полицию!
— На што полицию! — отзывались в толпе, — с полицией лишняя возня, а лучше своим судом!
— Своим! Своим судом лучше! — подхватили десятки новых голосов. — В огонь его, душегуба, да и вся недолга! В огонь!.. Бери, братцы! Подхватывай!.. Чего ждать-то!.. Швыряй прямо в огонь-то!.. Псу песья и смерть! пущай подыхает! В огонь его! В полымя! Умел поджигать, умей и жариться таперя.
— Братцы!.. Я руссшкий… Я правошлавный… Я ув Бога верую! — молящим голосом бормотал Фрумкин, и спешно стал креститься для доказательства, что он и русский, и в Бога верует.
— Русский? — откликались ему в толпе. — Врешь, брат — жид! по голосу слышно!.. По роже видно, что нехристь! Небось, не надуешь!.. В огонь его, братцы!.. Берися!..
Десятка полтора охочих рук подхватили несчастного Моисея за руки и за ноги и потащили к огню, с намерением раскачать его и швырнуть в пламя.
В эту самую минуту, к счастию заметив особенное движение толпы, налетел на нее какой-то полицейский майор верхом и двое жандармов.
— Гасшпадин офицер! — гасшпадин офицер! Бога ради!.. Спасите!.. Невинного спасите! — громко молящим, отчаянным голосом взывал к нему Фрумкин.
Майор, с помощью жандармов, силою разогнал толпу, и все они тотчас же взяли под свою непосредственную опеку злосчастного космополита, о котором, впрочем, толпа почти тут же и позабыла: внимание ее в эту самую минуту всецело отвлеклось в другую сторону.
XXII. Ignis non sanat[105]
На площадь валила несметная масса народа. Гул сотен тысяч голосов разражался в потрясенном воздухе одним гигантским, единодушным криком — одним бесконечным «ура». Над этими массами развевались султаны нескольких всадников. Впереди был один. Он медленно подвигался вперед на своем коне, совершенно отделенный, отрезанный от остальных всадников живыми волнами плотной массы народа. Это ему кричали «ура» эти сотни тысяч грудей, поднятых одним восторженным порывом, одним стремлением. Это на него были устремлены эти сотни тысяч глаз, горевших одною мыслию, одной надеждой, одной верой и любовью. Русский народ встречал Русского Царя. Иной встречи и быть не могло: у них одна и та же радость и горе, одни и те же друзья и недруги, и это высшее единение чувствовалось инстинктивно, само собою, никем и ничем не подсказанное, никаким искусством не прививаемое: оно органически, естественно рождалось из двух близких слов, из двух родных понятий: народ и царь.
"Батюшка!.. Царь!.. Спаси!.. Заступись! Ты один наша надежда! Отец наш!" вопил народ, кидаясь к царскому стремени, и обнимая ноги государя. "Мы знали, что Ты с нами! Ты наш! Ты не оставишь… Мы все с Тобою! Все за Тебя! Не выдадим! Умрем — не выдадим!.."
И снова тысячегрудое, громовое "ура" потрясало воздух и заглушало свист и рев пожара.
С трудом прокладывая себе дорогу чрез волнующееся море народных масс, государь продолжал один, без свиты, оставленной далеко позади, медленным шагом ехать вперед. У Чернышева моста он на минуту остановил коня и огляделся. Впереди было море огня, позади море огня. Над головою свистала буря и сыпался огненный дождь искр и пепла — и среди всего этого хаоса и разрушенья раздавались тяжкие стоны, рыданья, вопли о помощи, о защите и могучее, восторженное, ни на единый миг не смолкавшее "ура" всего народа.
Все мысли, все взоры были теперь прикованы к лицу государя. Это лицо было бледно и величественно. Оно было просто искренно, и потому таким теплым, восторженным и благоговейным чувством поражало души людские. Оно было понятно народу. Для народа оно было свое, близкое, кровное, родное. Сквозь кажущееся спокойствие, в этом бледном лице проглядывала скорбь глубокая, проглядывала великая мука души. Несколько крупных слез тихо скатилось по лицу государя…
Народ видел эту скорбь, видел эти слезы. Быть может, никогда еще не был он так близок народу, так высоко популярен, как в эти тяжкие минуты всенародной беды. Не было такой непереходной преграды, которая бы не преодолелась, не было такой великой жертвы, которая не принеслась бы народом, с восторгом несокрушимой силы и любви, с охотой доброй воли, по единому его слову.
С этой минуты для народа он, один он был все: вне его, мимо его народ ничего не знал, ничего не видел. Старая историческая связь закрепилась теперь еще раз новыми узами.
19-го февраля 1861 года, они опознали друг друга в слове и деле свободы. 28-го мая 1862 года огонь пожаров закалил их нравственные узы. Горящий город, — все равно как и Москва 1812 года, — стал огненною купелью их взаимной силы и единения.
Быть может, ни раньше, ни позже, а именно в эту самую глубоко-скорбную минуту свершился тот нравственный кризис, тот благодетельный перелом в тифозной горячке общественного организма того времени, который потом с такою мощью и достоинством сказался на весь мир одним годом позднее.
Ignis non sanat. Это уже было решено. Кто думал иначе, тот был слеп. Но радикальное лекарство, действительно, произвело и радикальные последствия, — только совсем в другую сторону.
Новые массы, новые живые реки людей отовсюду стремились навстречу государю. Весть о том, что он сам здесь же, на пожаре, вместе со всем народом, как электрическая искра, пробегала в массах и крики «ура» оглашали воздух за версту и более расстояния от того места, где находился царь. Там его не видели, но чувствовали его присутствие.