— Ну, ну! не скрипи, не скрипи! Уж так и быть, куда ни шло, одну красненькую накину! — пренебрежительно утешил его патриот, выбрасывая на стол десятирублевую ассигнацию.
И вдруг захотелось ему, жестоко захотелось, до какого-то дьявольского зуда во всей воле и во всем помышлении, во всем сердце своем, беспощадно поддразнить Ардальона Полоярова.
Он выждал, пока тот положил деньги в карман и стал откланиваться.
— Постой-ка, милый, постой малость самую! — остановил он его. — Слово тебе хочу сказать еще одно.
И самодовольно растопырив ноги и фертом заложа в карманы панталон мясистые руки свои, с серьезным лицом, но нагло издевающимися глазами стал он глядеть в полояровскую физиономию.
— Что вам угодно? — угрюмо повернулся обличитель.
— А мне угодно сказать тебе, что ты дура! Как есть дура-баба несуразая! Ведь пойми, голова, что я тебе за этот самый твой пашквиль не то что тысячу, а десяти, пятнадцати тысяч не пожалел бы!.. Да чего тут пятнадцать! И все бы двадцать пять отдал! И за тем не постоял бы, кабы дело вкрутую пошло! Вот лопни глаза мои, чтоб и с места с этого не сойти, когда лгу… А потому что как есть ты дура, не умел пользоваться, так будет с тебя и двух с половиною сотенек. Вот ты и упустил всю фортуну свою! Упусти-ил!
И он весело и самодовольно расхохотался прямо ему в лицо своим широким, размашистым и неудержимым смехом. Полояров побледнел и даже зашатался от этого нежданного удара. Лицо его перекосила злостная судорога.
— У меня… все ж таки остались факты! — проговорил он с трудом и чуть не задыхаясь.
— Факты! — шильнически прищурился Верхохлебов. — Нет, брат, врешь! Вон они где, факты-то, у меня в шкапчике!.. И только, значит! пикни ты мне, так ничего не пожалею, а уж засужу! За бугры спровожу!.. И всю подписку твою целиком пропечатаю! Ну, да теперь уже кончено! Что с возу упало, то пропало! — благодушно-плутовски махнул он рукою. — Пошел, пошел отсюда! Проваливай, сударь! Недосуг мне с тобою!.. Ишь, сапожищами-то по ковру наследил как! У меня, брат, ковры дорогие, один, поди чай, стоит дороже тебя самого и со всеми-то потрохами твоими. Ну, убирайся же, с Богом, убирайся! Христос с тобою!
И он, без церемонии, деликатными, легонькими толчками выпроводил его из комнаты.
XXXI. Прощаюсь, ангел мой, с тобою
Как представить всю великую степень досады и злобы, которыми воспылал Ардальон Полояров, по выходе от Верхохлебова. Он, действительно, почувствовал, что лишился всей фортуны своей и кроме того еще дозволил насмеяться и надругаться над собою «какому-нибудь» Калистрату Верхохлебову, тогда как час тому назад он из этого самого Калистрата веревки мог вить, и Калистрат не пикнул бы. Хуже всего то, что сам Ардальон чувствовал и сознавал, как разыграл он жалкого дурака и упустил из рук своих львиную силу. "Как Исав… как Исав, за чечевичную похлебку!" — думал он; "да и тот-то поступил умнее, потому продал какое-то там фиктивное первенство, а я капитал… капитал!.. двадцать пять тысяч серебром продал за двести пятьдесят рублишек!" И на глаза его чуть слезы не проступали от боли всей злобы его.
После такого пассажа и тем паче невозможно было оставаться в Славнобубенске; Ардальону казалось (впрочем совершенно неосновательно), будто здесь каждая собака, каждый камень на улице будет знать, какого дурака разыграл он и как надругался над ним — шутка сказать, над ним, над Ардальоном Полояровым! — какой-нибудь кабатчик… Самолюбие вопияло. Надо было удирать поскорее. Он поехал на пристани узнать, когда отходят вверх пароходы. Оказалось, что Самолетский пойдет завтра в двенадцать часов дня, — "стало быть, с ним и поедем".
Вернувшись домой, Ардальон наказал хозяйке, что кто бы его ни спрашивал, а особенно Затц и Лубянская, говорить всем "дома нет и когда будет — неизвестно и комната его заперта, и ключ унес с собою". После таковой меры предосторожности, он спешно упаковался, уложил в чемодан все свои пожитки да бумаги и принялся за письмо к невесте.
"Лубянская! Вас, конечно, удивит, это послание, писал он, но удивляться тут в сущности нечему. Я получил извещение, которое немедленно призывает меня к делу. Надеюсь, вы поймете, что дело для нас прежде всего. Я бы позволил каждому назвать себя презренным эгоистом и подлецом, если бы ради моего личного комфорта и счастия, ради моих личных выгод, решился пожертвовать счастием миллионов и делом, которое составляет высшие стремления людей нашего закала. Мой разум, моя совесть наконец решительно воспрещают мне думать исключительно о себе там, где надо бескорыстно служить делу. Думать и желать иначе было бы малодушно. Я люблю вас и, сколь ни горестно это, вижу тем не менее, что нам необходимо расстаться. Надолго ли? Это покажет будущее. Если со временем ваше чувство ко мне не остынет, можете приехать в Петербург, где я, вероятно, и останусь. Тогда от нас будет зависеть продолжать ли наши отношения или нет; тогда же, глядя по обстоятельствам, быть может, успеем и сочетаться законным браком Если же вам понравится кто-либо другой, можете спокойно назвать его своим супругом и быть уверенною, что я ни на минуту не позволю себе стеснять какими бы ни было обязательствами вашу судьбу. Во всяком случае, надеюсь, мы расстаемся друзьями. Пожелайте мне успеха в наших честных начинаниях, в нашем общем великом деле. Если все семена, брошенные мною на вашу почву, не пропали бесследно, то я с полным моим уважением буду считать вас женщиной дела, а как женщина дела, вы не имеете даже права выставлять на первый план ваши личные, эгоистические желания и чувства, и охотно покоритесь необходимости. Постарайтесь легко перенести нашу разлуку, быть может, только временную. Со временем, если обстоятельства позволят, повторяю вам, вы можете приехать. Вас ожидает тогда новая жизнь с неизменно преданным вам
Ардальоном Полояровым.
"P. S. Нарочно уезжаю экспромтом и даже не прощаясь с вами, чтобы избежать лишних слез и печалей. Дальние проводы — лишние слезы, знаете пословицу, а я слез, вообще, терпеть не могу, как вам уже хорошо известно. Верьте одному, что мне очень тяжело расставаться с вами. Кланяйтесь от меня всем добрым приятелям".
Заклеив пакет и надписав адрес, Ардальон отдал письмо хозяйке с точным приказанием отнести его к Лубянской завтрашний день, в три часа пополудни.
В двенадцатом часу он уже был на палубе и все старался держаться более за трубою, по ту сторону борта, которая обращена к Волге. Ему не хотелось, чтобы кто-либо из знакомых мог заметить его: он думал избежать обыкновенных в этих случаях расспросов.
Но вот уже раздался последний колокол, капитан с белого мостика самолично подал третий пронзительный свисток; матросы засуетились около трапа и втащили его на палубу; шипевший доселе пароход впервые тяжело вздохнул, богатырски ухнул всей утробой своей, выбросив из трубы клубы черного дыма, и медленно стал отваливать от пристани. Вода забулькала и замутилась под колесами. Раздались оживленнее, чем прежде, сотни голосов и отрывочных возгласов, которые перекрещивались между пристанью и пароходным бортом.
— Прощайте!.. Прощайте!
— Возвращайся скорей.
— Adieu-u!
— Adieu, ma chиre!..[59]
— Ы! черт, леший! Право, черт!
— До свиданья, Валентин Захарыч.
— N'oubliez pas!..[60]
— Эх! Опоздал! Савоха, ведь говорил те, дьяволу…
— Батюшки!.. батюшки!.. Я еще не села! Подождите! Не отчаливайте!
— Кланяйтесь ее превосходительству!
— Хорошо, хорошо!
— В Тетюшах не забудь, голова, забросить…
— Auf widersehen, mein liebster! auf Wiedersehen![61]
— Не плачь, бабонька! Ничаво!
— Ей!.. косушку!.. косушку-то!..
— Есть!
— Шерочка! dites àa la princesse, quand elle reviendra…[62]