"Мы — легион, потому что за нас здравый смысл, общественное мнение, литература, профессора, бесчисленные кружки свободно мыслящих людей, Западная Европа, все лучшее, передовое за нас. Нас много, более даже, чем шпионов. Стоит только показать, что нас много. Теперь кто же против нас? Пять, шесть олигархов, тиранов, подлых, крадущих, отравляющих рабов, желающих быть господами; они теперь выворачивают только тулупы, чтобы пугать нас, как малых детей, и чтоб еще более уподобиться своей братии — зверям, но бояться их нечего, стоит только пикнуть, что мы не боимся; потом против нас несколько тысяч штыков, которых не смеют направить против нас. Вот и все. Что же тут страшного?"
Иван Шишкин, стоявший и слушавший в толпе, как-то вдруг почувствовал, что и точно ничего нет страшного.
"Итак все, кто не боится, пусть сплачиваются в массу и… пусть будет, что будет. Худого не может быть. Мы не за худое".
— Бояться!.. Х-хе! Чего бояться? Плевать! — с выразительной интонацией прибавил Ардальон Полояров и, ради пущей изобразительности, отменно хорошо плюнул на пол, словно бы этим самым действием торжественно и всенародно подтвердил, что и взаправду плевать на всех и вся. Его выходка некоторым весьма понравилась: ее встретили одобрительным смехом — обстоятельство, очень польстившее Полоярову.
"Главное, бойтесь разногласия и не трусьте энергических мер", вещала далее прокламация. "Имейте в голове одно: стрелять в нас не смеют, — из-за университета в Петербурге вспыхнет бунт. Уже теперь наши начальники твердят, покачивая головами: "Столица не спокойна". На наших мы менее надеемся, чем на поляков. В них более благородного самоотвержения; они умели смело покушаться несколько раз на приобретение своей свободы, умели без страха идти на пытку, в рудники, страдать за идею, и поэтому наш братский призыв к ним: принять самое деятельное участие в общем деле, поделиться с нами своей энергией".
Кое-где между слушателями послышался легкий говор и шепот сомнения. Сомневались в том, захотят ли и теперь поляки поддержать своим участием общее университетское дело. Сомневались исключительно почти одни только старые студенты, которые уже по трех-четырехлетнему опыту знали, что польские студенты всегда, за весьма и весьма ничтожными исключениями, избегали общества студентов русских и старались по возможности не иметь с ними никакого общего дела. Поляки строго держались всегда своего отдельного, замкнутого кружка, не хотели пользоваться студентской библиотекой, не обращались и не принимали пособий из студентской кассы, хотя многие из них доходили порою до последней крайности. Они избегали даже протягивать руку знакомым русским студентам, тогда как русские (и это могут подтвердить почти все бывшие в университете в промежуток между 1857-60 годами) неоднократно протягивали польской партии свои братские объятия, предлагая полное единение и дружеское слияние во имя науки и общих интересов. Вежливо холодное, сухое и гордое презрение, всегда слишком явно сквозившее в отношениях поляков к русским, было их постоянным ответом на эти беззаветно хорошие юношеские порывы. И вот поэтому давний опыт старых студентов породил в некоторых из них говор сомнения в эту минуту.
"Энергия, энергия, энергия!" гласила в заключение прокламация. — Вспомним, что мы молоды, а в это время люди бывают благородны и самоотверженны! не пугайтесь ничего, повторяем еще раз, хотя бы пришлось всему университету идти в келью богомольного монастыря.
Судите!.. Но не напонимайте собою эпиграфа".[67]
Когда окончилось это чтение, Хвалынцев пробрался в коридор, который был полон народом. Едва успел Константин Семенович перекинуться кое с кем из знакомых несколькими словами, как мимо него понеслась огромная гурьба, с криками: "на сходку! на сходку! в актовую залу!" Студенты бежали, опережая друг друга. Увлеченный общим потоком, и Хвалынцев направился туда же.
Комнаты, прилегающие к актовой зале, были битком набиты народом. В толпе пробегал сильный ропот: двери залы оказались запертыми. Начальство, думая помешать сходке, отдало приказ не отпирать их. Некоторые предлагали собраться, все равно, в XI-й аудитории, но XI-я аудитория, устроенная амфитеатром и самая обширная из всех остальных, не могла вместить в себе всего числа людей, желавших присутствовать на сходке. Напрасно прождав здесь долгое время и видя в этой замкнутой двери явное намерение помешать сходке, студенты подняли сильный ропот. Толпа оставалась в нерешительности, что ей делать и на что решиться, как вдруг кому-то пришла мысль направиться в коридор смежный с актового залой, куда выходили стеклянные двери. Толпа повалила на этот зов, — в коридоре раздался треск и звон вышибленного стекла, чья-то рука через образовавшееся отверстие отодвинула задвижку, которою дверь запиралась — и препятствие было устранено. Шумный поток тесной и густой толпы хлынул в актовую залу и в минуту наполнил ее.
Тотчас же потребовали профессора, исполнявшего должность ректора, для объяснений касательно новых правил. Смущенный профессор, вместо того, чтобы дать какой-либо ясный, категорический ответ, стал говорить студентам о том, что он — профессор, и даже сын профессора, что профессор, по родству души своей со студентами, отгадывает их желания и проч. и проч., но ни слова о том, что студенты должны разойтись. Раздались свистки, шиканье, крики — профессор спешно удалился.
И вот, окончив таким образом расчет с исправляющим должность ректора, студенты на этой сходке окончательно решили: новым правилам не подчиняться, 50 рублей не платить, матрикулы, которые будут розданы, и билеты для входа уничтожить. Сходка, продолжавшаяся более получаса, разошлась шумно.
IV. Шествие в Колокольную улицу
25-го числа, в понедельник утром, придя по обыкновению на лекции, Хвалынцев был остановлен перед запертою дверью университета, около которой стояла все более и более прибывавшая кучка молодежи.
— В чем дело, господа? Чего вы тут стоите?
— А вот читайте, полюбуйтесь!
На дверях было прибито краткое объявление, гласившее, что чтение лекции в университете прекращено впредь до дальнейших распоряжений.
— Вот тебе бабушка и Юрьев день! — острил кто-то в кучке.
С университетского двора прошло несколько человек студентов, которые объявили, что точно такие же объявления вывешены на всех наружных дверях, и что — еще сюрприз! — лаборатория и студентская библиотека, как они сами в том убедились, точно так же закрыты.
— Ergo: университет закрыт! — почти единодушно решили в толпе.
А толпа с каждой минутой все прибывала и росла, так что до середины мостовой улица была занята ею. Среди молодежи были очевидцы, которые уверяли, что соседние здания Кадетского корпуса, Академии наук и биржи заняты жандармами, спрятанными на всякий случай. Известие это, весьма быстро передававшееся из уст в уста, иных встревожило, а иным весьма польстило самолюбию: а ведь нас-де боятся!
— Ничего, что жандармионы! Палки у нас здоровые! Справимся! — с молодцеватою самонадеянностью, громко заявлял Ардальон Полояров, потрясая, всем напоказ, своею козьмо-демьянскою палицею.
— А! и вы, батенька, здесь! — заметив Хвалынцева, подошел он к нему.
— Да я-то здесь, это неудивительно, — отвечал тот, — а вот вам-то что здесь делать? Ведь вы не вольнослушатель?
— Гм… Хотя и не вольнослушатель, но посещаю. Я — друг науки! — с комически важной улыбкой заявил Ардальон, словно бы ему и самому то казалось смешным, что он — друг науки. — Знаете, как это говорится: "amicus Plato, sed major amicus veritas", так ведь это, кажется? А уж я, батенька, за правду всегда и везде… Это уж мы постоим! с тем и возьмите! — говорил он, внушительно опираясь на свою дубину.
— А вы слышали, ваши славнобубенские друзья здесь, в Петербурге, — сообщил ему Константин Семенович.