— Не сидеть сложа руки, — горячо и выразительно начал офицер, методически высчитывая по пальцам. — Это раз! Потом не глядеть равнодушно на безобразия администрации и вообще власти; организовать из себя кружки, которые и словом, и делом, и вообще чем только можно, противодействуют этим безобразиям. Затем — вносить и словом и делом свою пропаганду в массы общества; не служить ни в какой службе, исключая как во фронте, для подготовки войска, или брать только такие места, где можно иметь непосредственное влияние на мужиков — вот что нужно делать! И во всяком случае, идти рука об руку с поляками, потому что невозможно отделять дело польской свободы от русского дела. Помогая полякам, вы только самим же себе помогаете, не более!
— Но вопрос в том, захотят ли поляки нашего участия? — возразил Хвалынцев. — У нас к ним одно сочувствие и ни тени ненависти. Но я знаю по трехлетнему университетскому опыту, поляки всегда чуждались нас; у них всегда для нас одно только сдержанное и гордое презрение; наконец, сколько раз приходится слышать нам от поляков слова злорадства и ненависти не к правительству, но к нам, к России, к русскому народу, так нуждаются ли они в нашем сочувствии?
Говоря это, Хвалынцев думал сделать легкий намек, что не далее как сегодня же, в этой самой комнате, все то, что в русском сердце могло бы вызвать только боль и скорбь, здесь встречало какое-то злорадство. Конноартиллерист, казалось, угадал его мысль.
— Во-первых, везде есть свои фанатики, — заговорил он; — и смотрите на них не более, как на фанатиков. Случалось ли вам как-нибудь, например, вколачивая гвоздь, хватить нечаянно молотком по пальцу и в первое мгновение, с досадой, а то еще и выругавшись, швырнуть от себя молоток? Ну, за что вы изругали молоток? Ведь он не виноват, он только орудие, но вы выругали его, потому что это орудие причинило вам боль, вы ведь сделали это почти бессознательно, не так ли?
Студент согласился.
— Ну, вот то же самое и фанатики! — живо подхватил поручик. — Они чувствуют боль и, отуманенные болью, не разбирая, ругают молоток, а ведь молотком-то является тут все же русский народ в руках правительства. А что касается студентов, то чего же вы могли и ждать от людей угнетенных, задавленных? Кто страдал так много и долго, тому свойственна и замкнутость, и недоверие. Вы им предлагали доброе слово — предложите теперь доброе дело, дайте не риторику, а хлеб насущный, и тогда посмотрите, будут ли вас чуждаться. Наконец, вы, молодое поколение, должны, со всем смирением, первые протянуть руку дела полякам, чтобы искупить долгий исторический грех ваших отцов. Фанатиков ведь немного, а за ними стоит целый народ, который с надеждой смотрит на вас и ждет от вас помощи.
Эта беседа сделала-таки свое впечатление на Хвалынцева и впечатление становилось тем сильнее, чем более старался он найти возражений на доводы собеседника, а возражений меж тем не находилось. Студент, наконец, сознался в глубине души, что ему больше нечего сказать своему противнику.
"Стало быть, правы все-таки они, а не мы. Что же делать? Что делать теперь?" снова поднялся в нем старый вопрос, который уже неоднократно и прежде тысячью сомнений тревожил и ум его и совесть, а теперь вдруг стал пред ним со всею настойчивостью и беспощадною неотразимостью.
Хвалынцев ясно почувствовал, что пора наконец на что-нибудь решиться.
XVI. Роковые вопросы
В нервно возбужденном состоянии вышел он на улицу вместе со Свиткой. Услужливый Свитка, под тем предлогом, что давно не видались и не болтали, вызвался пройтись с ним, по пути. Хвалынцеву более хотелось бы остаться одному, со своею мучающею, назойливою мыслью, но Свитка так неожиданно и с такой естественной простотой предложил свое товарищество, что Константин Семенович, взятый врасплох, не нашел даже достаточного предлога, чтобы отделаться от него. Ночь была ясная и звездная.
— Ну что, вам не надоел еще ваш арест? — шутя спросил Свитка дорогой.
— Пока еще нет. А все-таки, скоро ли он кончится?
— Теперь уже недолго… Дайте еще только чуточку поуспокоиться властям предержащим, и мы вас выпустим: гуляйте себе на все четыре стороны!
Хвалынцеву вдруг стало даже жалко как-то, что скоро кончится для него эта прелесть таинственной жизни, под одной кровлей с женщиной, которая все более и более овладевала его помыслами и чувством.
— А как вы находите графиню Маржецкую? — неожиданно спросил Свитка.
— Я ее уважаю, — ответил вполне серьезно и даже несколько сухо Хвалынцев, не желая делать эту женщину предметом праздной, легкой болтовни, что чувствовалось по тону вопроса. — А вот вы скажите мне лучше, кто этот конноартиллерист? — спросил он.
— О, это голова!.. Кабы таких побольше между офицерами!
— Фамилия его?
— Бейгуш. Он с забранного края, с Литвы. А как вы его находите?
— Он говорит дело, и хорошо говорит.
— Еще бы. Я думаю!.. А что, пане Хвалынцев, помните вы наши последние разговоры? — с простодушною шутливостью предложил вдруг Свитка новый вопрос.
— Разговоры были не такого свойства, чтобы можно скоро забыть.
— Ну, и говоря откровенно, как теперь ваше мнение?
— Вы хотите полной откровенности? Извольте! — согласился Хвалынцев. — Я сочувствую этому делу, сочувствую, как мне кажется, насколько могу, всей душой моей, но…
— Вот всегда у вас это "но" является, — смеясь перебил Свитка; — а вы без «но»; говорите прямо!
— Я прямо и говорю вам.
— Итак, в чем же "но"!
— "Но" в том, что меня мучит одно весьма серьезное сомнение. Я сомневаюсь в себе самом, в своих силах. Ведь чтоб отдаться делу, нужно взвесить и сообразить многое, и прежде всего, нужно знать его.
Свитка помолчал немного, обдумывая, что и как ответить.
— Вы знаете уже достаточно, — серьезно заговорил он. — Если вы убеждены, по собственному опыту, что то положение, в каком принуждены жить и вы, и мы, есть положение невыносимое; если вы чувствуете, что не созданы быть малодушным и подлым рабом — простите мой резкий язык! — и если вы, наконец, сознаете, что так или иначе надо изменить это положение — вы уже знаете достаточно, чтобы решиться! А когда вы окончательно решитесь, то окончательно и все узнаете. Ранее же этого знать все невозможно: дело слишком большое и серьезное. Скажу вам пока только то, что к этому делу принадлежат уже не сотни, но тысячи честных и надежных людей, по всем концам России, на всех, так сказать, ступенях общества.
— И вы уверены, что между этими тысячами не найдется хоть одного Иуды? — спросил Хвалынцев.
Свитка засмеялся.
— О, такая уверенность была бы слишком наивна! — возразил он. — Тридцать сребреников для мелкой душонки всегда будут достаточной приманкой. Но мы Иуд не боимся, они для нас нимало не опасны. Все дело в организации общества, а организация такова, что Иуда, во всяком случае, может выдать не более трех человек, никак не более! Ну, а убыль нескольких голов нисколько не повредит общему великому строю дела, потому что главные нити и пружины — ух, как далеко и высоко от нас грешных!.. Каждый член имеет свой определенный круг обязанностей, и вне этого тесного крута ему ничего неизвестно. Ведь и тут есть своя тайная иерархия и своя постепенность, — сразу никому не открывается все, а с расширением деятельности и круг зрения расширяется. Наконец, против Иуд есть и противоядия хорошие: вспомните хотя бы контрполицию! Наши сидят везде и повсюду, и следят за всем, так что мы имеем всегда полную возможность предупредить слишком дурные последствия. А Иуды несут заслуженное возмездие; ведь для них существует и специальное дерево — осина! Итак, все-таки в чем же ваше «но», я не понимаю? — спросил в заключение Свитка.
— Мое «но», говорю вам, — сомнение в самом себе, в своих силах. Чем могу я быть полезен? что могу сделать для дела? Социальное положение мое слишком еще маленькое, средства тоже не Бог весть какие; подготовки к делу ни малейшей! Вы назвали меня солистом, но вот именно солиста-то в себе я и не чувствую, а быть трутнем, как подумаю хорошенько, уж нет ровно никакой охоты.