Полояров почти повалился в подставленное ему кресло, трясущеюся рукою взял от чиновника стакан и жадно вытянул из него всю воду. Всхлипыванья стали меньше. Через несколько минут он сделался гораздо спокойнее, но все-таки в величайшем смущении чувствовал, что глаз поднять не может ни на своего столь внимательного допросчика, ни на глубоко пораженного Устинова, и особенно на Устинова.
— Ну, скажите же мне теперь откровенно: что вас побудило писать на самого себя доносы? — уже мягко и участливо приступил чиновник к новому допрашиванью.
— Хотел быть арестованным, — тихо проговорил Полояров.
— Но что за цель?!. Кому же приятно быть арестованным? — пожал плечами допросчик.
— Так…
— Как "так!" — Этого же быть не может!.. И я уверен, что, сознавшись в главном, вы не захотите скрыть и причин. Ведь были же причины?!
— Это все Фрумкин, — говорил, Ардальон, все так же со смущенно потупленными глазами. — Фрумкин вот, да еще Малгоржан-Казаладзе… да Затц…
— Ну, да, это все ваши сожители. Так что же этот Фрумкин и прочие?
— Это все они-с… Они стали ко мне приставать, что, мол, все честные и порядочные люди арестованы и сидят, а я один хожу на свободе, один не арестован… Они все приставали и смеялись надо мною… Мне это обидно сделалось…
— Ну, и что же?
— Я и написал. Они говорили, что могут только тех уважать, кто арестован… а меня всякого уважения лишили… Мне же это обидно и больно было…
— А вы очень разве дорожите их уважением? — улыбнулся чиновник.
— Да как же-с… вместе живем ведь…
— Ну, а письмо к самому себе написали?
— Письмо-с…
Полояров запнулся и растерянно поглядел вокруг себя опущенными глазами.
— Письмо-с… Это так.
— Ну, вот! Опять у вас это "так".
— Да это все поэтому же… Они меня ругали… все равно как за дрянь какую почитали… даже ругать стали мерзавцем…
— А вы и написали письмо, чтобы разубедить их?
— Да-с… потому они сейчас уважать начинают… Впрочем, я все это так больше… по молодости и опрометчивости…
— Ну, какая же у вас молодость, однако! — улыбнулся чиновник. — Вы, конечно, не старик, но уже и не юноша…
— По опрометчивости-с… Я, признаться сказать… я в ненормальном состоянии все эти дни находился.
Счастливая мысль блеснула в голове Полоярова. Эта мысль была первым проблеском возвращавшегося самообладания, и он за нее ухватился.
— Что вы называете ненормальным состоянием? — спросил чиновник.
— Пьян был-с… Так как мне это все очень было горько и обидно, что они меня так обзывают, то я с горя-с… Все эти дни вот… И в этом состоянии мне пришла мысль написать письмо и донос… Я думал, пусть же лучше мне пропадать, чем терпеть все это!
— Но для чего же вы подписывали донос именем господина Устинова?
— Надо же было как-нибудь подписать. Это я помнил, что безымянный донос силы не имеет, — я и подписал…
— Но почему же непременно именем господина Устинова, а не другим?
— Так это… Еще в Славнобубенске слышно было, будто они занимаются доносами… Я это вспомнил себе и подписал… Потому тоже, что никакого другого имени не вспомнил себе в ту пору… Я тогда никак не предполагал, чтобы это все могло так обернуться, как теперь вдруг обернулось.
— То есть, вы рассчитывали, что мы не станем разыскивать господина Устинова и не потревожим его, чтобы удостовериться?
— Да, я рассчитывал…
— Ну, надо отдать справедливость, вы рассчитывали на нашу очень… очень большую наивность.
— Пьян был-с, — вздохнул Полояров. — Это спьяну все.
— Однако, нельзя сказать, чтобы донос был написан пьяною рукою, — заметил чиновник, рассматривая бумагу.
— Ей-Богу, пьян был-с!.. Богом клянусь!.. Рука у меня, впрочем, всегда очень твердая.
— Ну, может быть. А вот в письме к самому себе вы пишете, что вы — один из немногих, которые высоко держат знамя демократического социализма в России. Вы, значит, сочувствуете этим убеждениям?
— Ей-Богу, нет! Видит Бог — нисколько!.. Честное слово! — оторопело и торопливо стал отнекиваться и заверять Полояров, ударяя себя в грудь рукою, но все еще избегая взглядов на Устинова. — Помилуйте, я даже сам занимал некогда должность в полицейской администрации. Могу ли я! А что я точно, всей душой сочувствую прогрессу, который нам указан самим правительством; но чтобы сочувствовать этому — Боже меня избави!.. Я, напротив, спорил с ними всегда, и они меня за то мерзавцем стали обзывать… Это они вот сочувствуют… Они все сочувствуют! Это поверьте!
— Кто это они? — спросил пунктуальный чиновник.
— Они-с… То есть Фрумкин вот, в особенности… Малгоржан, Анцыфров, князь Сапово-Неплохово, госпожа Затц, Благоприобретов… — пояснил Полояров, стараясь припомнить еще несколько имен своих знакомых.
— Но в таком случае, если вы так расходитесь с этими господами в убеждениях, то для чего же вам понадобилось писать к себе письмо подобного рода?
— Они же меня ругали, я вам докладываю! — с жалкой миной, развел руками Полояров.
— Ну так вам-то что?.. Вы бы плюнули на их брань, и только!
— Мне это очень, говорю, обидно было… Они притом же про меня даже печатать хотели… Мою гражданскую и литературную репутацию замарать, чтобы никуда моих статей не принимали, а я человек бедный… я только моим честным трудом живу… Мне и есть после этого нечего было бы!
— Ну, стали бы работать в других редакциях.
— Помилуйте-с, это невозможно.
— Отчего же невозможно?
— Да как же-с… Они ведь противного лагеря… У них направление совсем другое… и в убеждениях мы расходимся.
— Да ведь вы же расходитесь в убеждениях с вашими сожителями?
— Это так, да все же… С другими-то я не знаком… и кланяться не люблю.
— Ну, наконец, если вы сочувствуете правительственному прогрессу и либерализму, работали бы в официальных газетах, в "Северной Почте", например.
— Да что ж, я пожалуй… Я не прочь бы… Если бы это можно было устроить — я готов, с своей стороны!.. Почему же?..
Устинову стало уж очень противно слушать все это. Он взялся за шляпу и обратился к чиновнику:
— Могу я теперь удалиться, так как дело, полагаю вполне уже разъяснилось?
— Pardon!..[97] Сию минуту-с!.. — с предупредительной любезностью и даже не без известной грации полуобернулся тот к учителю и снова заговорил с Полояровым. — Очень жаль мне вас, господин Полояров, но все-таки должен я вам сказать, что в результате всего этого дела, вы сами приготовили себе весьма печальные последствия.
Выражение испуга и тревоги опять отразилось в смущенном лице Ардальона.
— Вы дозволили себе подписаться под доносом именем другого, — продолжал чиновник, — а вы знаете, как это называется и к какого рода преступлениям относится ваш поступок?
— Простите!.. Я прошу милости… Снисхождения прошу, — забормотал Ардальон с какою-то мятущеюся тоскою в испуганных взорах. — Спьяну… по глупости-с… Если возможно, я готов чем угодно искупить мою вину… Все что знаю, все что мне только известно, я могу — как перед Богом — без утайки… с полной откровенностью… Я раскаиваюсь… Простите, Бога ради!..
Полояров готов уже был начать плести и впутывать всех своих знакомых, всех кого знает, всех про кого мог только вспомнить что-либо, даже всех тех кого и не знал лично, но про кого слышал что-нибудь такое подходящее, или даже и не подходящее ни к селу, ни к городу. В случае же надобности, можно, пожалуй, и изобрести нечто, основываясь на более или менее вероятных догадках и предположениях. — Словом, все что можешь — все плети и путай в дело: и нужное, и не нужное, лишь бы самому как-нибудь вынырнуть. Бодрость окончательно покинула его. Этот арест и все это дело, казавшиеся такими пустяками на свободе, стали теперь страшно пугать его, в особенности после того, как это приняло такой неожиданный оборот и как пришлось отведать на опыте что такое значит арест известного рода. Полоярову стали теперь мерещиться разные страхи: и казематы, и серые куртки, и ссылки, и всякие мытарства.