Глава вторая. ГРУСТНОЕ НЕСООТВЕТСТВИЕ МЕЖДУ ФОРМОЙ И СОДЕРЖАНИЕМ
В течение дня к Никишину заходили Рыбаков, Ситников, Мишка Соболь, Моршнев. Они пытались разговорить Никишина, развлечь, вытащить на улицу, приглашали к себе. Никишин отмахивался от настоятельных уговоров и приглашений, курил одну за другой дешевые, вонючие папиросы «Трезвон», потом ложился на кровать и, повернувшись лицом к стене, молчал. Если он и нарушал свое каменное молчание, то лишь затем, чтобы буркнуть: «Оставьте вы» или: «Подите к черту». Пришедшего под вечер восьмиклассника Фетисова он и вовсе не впустил в комнату, сказав из-за закрытой на крючок двери, что ложится спать.
Позже всех явился Бредихин. Никишин и его хотел спровадить так же, как Фетисова, но это оказалось не так-то легко.
— Не дури, — сказал Бредихин в ответ на заявление Никишина, что он ложится спать. — Открывай дверь. Я всё равно не уйду.
Никишин поворчал, но всё же открыл двери. Неслышно ступая своими мягкими оленьими пимами, Бредихин шагнул за порог и, стянув с головы длинноухий чебак, сел возле окна на шаткий стул. Против обыкновения, он не шумел, не восклицал, даже мало двигался. Сидя на стуле, он минуту-другую следил за шагающим по комнате Никишиным, потом сказал внушительно:
— Дело есть.
— Мне наплевать на все дела, вместе взятые, — сказал Никишин угрюмо.
— Вижу, — отозвался Бредихин неодобрительно.
— Ну а видишь, так чего лезешь?
Бредихин посмотрел на Никишина и сказал:
— Большое, настоящее дело. Слышишь?
Никишин презрительно плюнул в угол. Он был полон презрения ко всему сущему, к людям, к их делам и их словам. Бредихин видел это, но не изменил своей решительности. Не спуская глаз с Никишина и следя за каждым его движением, точно гипнотизируя его, он заговорил негромко и медленно:
— Мой батька в течение двадцати лет вёл дневник, с которым не расставался ни в плавании, ни дома. Последняя запись сделана накануне смерти у костра на пути к Мурманскому берегу. Знаешь, какими словами кончается запись? «Мурман стократ воздаст за положенные на него труды и средства. Север ждет своего хозяина».
Бредихин вдруг вскочил и, разом потеряв всю солидность, забегал по комнате, замахал руками, заговорил захлебываясь:
— Север ждет своего хозяина! Ты понимаешь это или не понимаешь? Ты оглянись вокруг. Ты пойми, о чем идет речь. Ведь одна, Архангельская губерния больше Франции и Англии, вместе взятых. Махина. Глыбища. А если эту глыбищу обработать, обгранить, отшлифовать, она ж бриллиантом засверкает. Разве кто знает, какие в нем богатства таятся? Разве это можно представить себе? Пространства неоглядные, недра неизведанные, леса немереные, зверя и рыбы косяки необозримые! Скликай людей! Строй гавани! Ставь города! Заводи пароходы, тральщики! Черпай чистое золото. Бери его ковшами, ведрами, сорокаведерными бочками. А того мало — шагай дальше на север. По холодным морям, по вечным льдам. По белым пятнам. Стирай их. Заселяй древний Грумант. Иди к полюсу, черт побери. Водружай над землей свой флаг. Будь хозяином ей! А? Никола! Помор! Чертова душа! Да разве ж эта гигантская задача не зажигает твоего сердца? Плюнь ты, друг, на всякие там настроения. Заодно и на гимназию твою собачью. Конешно, паршиво, у тебя на душе. Вышла, понимаешь, гадость. Ну и черт с ней. Что ж из-за этого слякоть на душе разводить. Иди на мороз. Чтоб дальняя дорога, и ледок чтоб под ногами похрустывал, чтоб ноги версты меряли, грудь простором дышала, а душа песни пела. Может, оно даже и к лучшему, что так у тебя с гимназией получилось. Всё равно тебе в ней не житье, будь она трижды неладна. Оставь её. Иди в мир. Весной я кончаю мореходку. Подадимся на Мурман или в экспедицию какую-нибудь увяжемся. Приложим руки к настоящему делу, которое всякому честь сделает. Разве не стоит жить, когда такое под руками есть? Разве не загорится сердце на такое? А?
— Нет, — сказал Никишин тускло, и Бредихин остановился, точно его подсекли на разлете.
Он напружинил ногу, чтобы шагнуть, и не шагнул; он открыл рот, чтобы сказать какое-то особо важное, горячее, зажигательное слово, и ничего не смог сказать. Односложный ответ Никишина, его тусклый голос и какие-то неживые глаза поразили Бредихина. У него вдруг заныло сердце от жалости, и в то же время он разозлился. Он не мог понять, как можно не загореться тем, чем пылает его собственная душа.
— Я тебе настоящее, большое дело предлагаю, — сказал он, мрачно и тревожно поглядывая на Никишина. — На целую жизнь хватит. На сто жизней. А ты…
Никишин молчал. Он ходил из угла в угол по грязной, неприбранной комнате и, казалось, не видел ни грязи, ни самой комнаты, ни Бредихина. Он словно окаменел. И как ни старался Бредихин вырвать его из этого состояния, ему это не удалось. В два часа ночи он ушел от Никишина, оставив его таким, каким нашел. В таком же состоянии застал Никишина утром и Ситников, забежавший к нему по дороге в гимназию, а когда после уроков Мишка Соболь и Рыбаков наведались к нему, они нашли его лежащим посреди комнаты в луже крови. Рядом с ним лежала разряженная охотничья берданка и правый ботинок. Он снял его, чтобы пальцами ноги спустить курок ружья. На столе лежала написанная на тетрадном листке записка:
«Я ухожу ко всем дьяволам, что и требовалось доказать. В смерти моей прошу винить всех. Мне раскровенили душу. Меня оболванили. Мне обрубили ноги на гимназическом прокрустовом ложе. Меня лупили по башке, по сердцу, по глазам. Меня сделали, кривоглазым остолопом, видящим мир изуродованным и фальшивым. Я потерял способность смотреть вперед, а назад оглядываться и вовсе омерзительно. Меня охолостили, и я годен только на убой. Оставляю за собой почетное право самому проделать эту последнюю операцию. Подавитесь этим письмом и будьте прокляты.
Николай Никишин».
Он был ещё жив. Мишка Соболь и Рыбаков подняли его и отвезли на извозчике в больницу Приказа общественного призрения. За всю дорогу до больницы Рыбаков не проронил ни слова. Удалой и бесшабашный Мишка Соболь дрожал как в лихорадке и сквозь слезы торопил извозчика. В коридоре больницы он упал в обморок.
— Ах, молодежь, молодежь, — укоризненно вздохнула седоволосая сестра, смачивая вату нашатырным спиртом и поднося её к Мишкиному носу.
Рыбаков кинулся было помогать сестре, но та отогнала его и увела Мишку в дежурку. Рыбаков остался в коридоре и, едва держась на ногах, добрел до окна.
— Ну-ну, — подстегивал он себя, присаживаясь на низенький подоконник. — Не киснуть, не киснуть.
Подстегиванья не помогали. Он вынул письмо Никишина, перечитал его, опустил голову и закрыл глаза. Внезапно его окликнули. Он вздрогнул и поднял голову. Перед ним стояла Геся.
— Что с вами? — спросила она, обеспокоенная его удрученным видом. — Что вы тут делаете?
Он не ответил. Он не отрывал от нее глаз. Она здесь? Как? Почему? И в эту черную минуту — внезапная и ослепительно прекрасная… Ах да — фельдшерская школа. Она же при больнице, и старшекурсники дежурят… Да, конечно. Он же знал. Она сама говорила… Да нет. Это ровно ничего не значит… Совсем не потому она здесь. Совсем не потому… Может быть, он недостаточно спал в эти дни. И все события… Он хотел закрыть глаза и не мог, потому что её глаза были открыты, и он глядел не отрываясь в её глаза…