— Сволочь!
Всё задвигалось и смешалось в зале. Отец Зосима, пугливо перекрестясь, юркнул в боковую дверь. Приготовишки, визжа, прыснули в стороны. Мишка Соболь кинулся к Малецкому и неведомо зачем тряс его руку. Шумное толпище гимназистов вырвалось из зала и ринулось к лестнице.
— В шинельную! — крикнул кто-то у самых перил. — Айда по домам!
Лавина гимназистов покатилась в узкое лестничное жерло, но в самом низу натолкнулось на неожиданное препятствие. Перед дверью шинельной, загораживая её грузным телом, стоял Степан Степанович. Близясь к концу своего пути и будучи уже почти вне гимназии, он в последний раз служил ей, ревниво ограждая от бурь и потрясений. Лучшего стража на пороге шинельной нельзя было, бы найти сейчас во всей гимназии. Степан Степанович всегда пользовался среди гимназистов уважением, а после стычек с директором и ввиду его страдательной роли в этих стычках голос его звучал для гимназистов вдвойне убедительно.
Строгий, неподвижный стоял он перед нахлынувшей на него толпой гимназистов, и уже один вид его — спокойный и непоколебимо твердый — должен был охладить страсти. Движение остановилось, лавина застыла по всей лестнице, следуя изгибам перил. Образовался как бы живой амфитеатр, среди которого, подобный древнему трагику, стоял седогривый Степан Степанович.
— Никто в шинельную не пойдет раньше окончания занятий, — сказал он с твердостью. — Вы пришли сюда учиться, и происшедший сейчас печальный инцидент не дает вам никакого права пренебрегать вашими священными обязанностями. Вы полагаете, что имеете основания быть недовольными некоторыми событиями школьной жизни. Положа руку на сердце, я готов признать за вами это право. И я даю вам честное слово, что сегодня на заседании педагогического совета все события последних дней будут нелицеприятно обсуждены. Я первый подниму голос за то, чтобы беспристрастно разрешить болезненные вопросы. Я думаю, вы можете мне верить.
Степан Степанович поднял густые серебряные брови и оглядел амфитеатр.
— Я полагаю, что никто из присутствующих здесь учащихся не скажет, что я когда-либо обманывал вас.
Никто этого сказать в самом деле не мог. Степан Степанович сделал шаг вперед, взял ближайшего к нему гимназиста за плечо и, повернув к себе спиной, чуть-чуть подтолкнул к лестнице.
— Идите, идите, — сказал он спокойно и повелительно. — Будем говорить завтра, и, надеюсь, в более мирной обстановке.
Обращение Степана Степановича произвело сильное действие. В сущности говоря, он имел дело со слушателями, которые хотели, которые жаждали молодо и горячо верить. Едва обратились к ним с человеческими словами, едва заговорили с ними честно и прямо, как это уже и успокоило и окрылило их. Кроме того, невольная задержка сбила общий порыв. Нерешенная в первом движении забастовка в следующую минуту отменилась как-то сама собой. Руководители гимназических организаций по непривычке к подобного рода действиям не смогли сразу овладеть движением. На вчерашнем заседании забастовку решено было начать после третьего урока, с тем чтобы в утренние часы подготовить её. Теперь, когда подготовка сделалась сама собой и цель мгновенно и неожиданно приблизилась, они растерялись. Они были в нерешительности: придерживаться ли разработанного вчера плана или, мгновенно изменив тактику, вместе с другими идти неожиданно открывшимся путем. Они колебались. Они были разъединены в увлекшей их толпе, каждый должен был самостоятельно решить представшую перед ним задачу, притом немедля. Всё это не могло привести к объединению действий, к единому решению. Момент был упущен. Гимназисты расходились по классам.
Между тем педагоги в этот критический момент действовали дружней, осмотрительней и быстрей. Они не дали гимназистам ни одной минуты передышки. Едва классы заполнились, как преподаватели заняли свои места, немедля начали объяснения, обходили парты, понуждая записывать множество сведений. Они не давали ученикам ни минуты передышки, настойчиво и искусно вгоняя их сознание и будничное русло, заполняя его, загружая, притупляя.
Особую расторопность выказал Алексей Модестович Соловьев. В качестве секретаря педагогического совета он как бы заменил запершегося в кабинете Аркадия Борисовича и действовал с большой ловкостью. По его распоряжению сторожа звонили на урок раньше, а до окончании урока — позже назначенного времени, сокращая этим перемены, во время которых могли бы возникнуть сговоры и обсуждения событий дня. По его же предложению классные наставники занимали на переменах наиболее строптивых гимназистов различными поручениями. Кого посылали в физический кабинет починить какие-то приборы, кого в библиотеку, кого за учебными пособиями.
Педагоги во многом успели в своих стараниях. Внешне школьная жизнь втиснута была в будничную колею, потекла как бы с обыденной ровностью. Только седьмой класс — центр деятельности гимназического комитета, — ставший благодаря существованию группы Любовича ареной внутренней борьбы в среде самих гимназистов, был менее спокоен, чем остальные. Виной тому, помимо указанных причин, было ещё и то обстоятельство, что именно в этом классе находились оба участника бурной утренней сцены. Нынче, впрочем, места их пустовали. И Никишин и Андрюша Соколовский ушли с первого же урока. Никишин проделал это с злой и остервенелой нарочитостью, швырнув перед уходом учебники на учительский стол. Андрюша исчез незаметно. Судьба этого отверженца встала вдруг в центр всеобщего внимания. Недоверие и холодок, окружавшие его прежде, сменились жарким сочувствием. Внезапно всем стала ясна его мучительная роль во время пребывания в гимназии. Его искали. Во время второй перемены Мишка Соболь сбегал даже на директорскую квартиру, находившуюся в соседнем с гимназией доме, и пытался вызвать Андрюшу с черного хода.
Однако ни, дома, ни в гимназии Андрюши не разыскали. Не появился он и на другой день, и на третий. Не встречали его и в городе. Никто не знал, где он и что с ним.
Только один человек во всем городе осведомлен был о судьбе Андрюши. В жилетном кармане его, под плотным синим сукном, лежал клочок тетрадной бумаги с торопливыми карандашными каракулями:
«Я вам дал месячный срок. Вы не выдержали искуса. Слабая надежда вернуть отца не оправдалась. Вы остались верны своей скотски-ограниченной философий, своим жандармским принципам, своему мертвящему педантизму. Что ж — значит, у меня нет больше отца. По зрелом размышлении я решил отменить свою смертную казнь в вашем кабинете. Пусть этот кабинет будет местом постоянной казни для вас самих. Я решил начать новую жизнь, и ей я хочу быть обязанным только себе самому. Вы не смогли дать мне жизнь — я беру её сам. Я ухожу навсегда. Я ненавижу вас и всё, что вас окружает. Прощайте.
Андрей».