Долой кровопийц! Долой угнетателей! Долой насильников народа и деспотов! Долой самодержавие!»
Переписанное набело воззвание было одобрено всеми, и все были твёрдо убеждены в могучей его действенности. К утру, когда газета была уже совсем готова, Мишка Соболь, встрепанный, с красными глазами, пренебрегая логическими ударениями, но с большим чувством, прочел воззвание вслух.
— Здорово, — сказал Ситников, потирая в возбуждении руки. — Это тебе не в бирюльки играть. Это, брат, по-настоящему. А?
Он приподнялся — худенький, бледный и напряженный. Глаза его сухо и жарко тлели на обескровленном постоянным недоеданием лице.
— А что, ребята, — сказал он с волнением, — давайте в социал-демократы вступать. А?
Он огляделся вокруг. Фетисов спал, уронив голову на стол. Мишка Соболь устало потягивался. Рыбаков стоял в углу с пачкой газет, готовясь их пересчитывать. Он не слыхал последних слов Ситникова. Глядя на отпечатанное воззвание, он подумал вдруг, что хорошо бы показать его Яше Полозову. Сказал бы Полозов своё обычное: «Во, в самую жилу»? Рыбаков торопливо пробежал глазами воззвание, и оно показалось далеко не таким хорошим, каким казалось прежде. «Мутновато, общо, — с досадой подумал Рыбаков, и ему захотелось переделать всё от начала до конца. Но переделывать было уже нельзя — во-первых, газета отпечатана, во-вторых… во-вторых, он вдруг увидел, что не сможет его переделать, что он не вполне владеет материалом, что он не может наполнить воззвание большим содержанием.
Это сильно укололо его. Но он взглянул искоса на оживление Ситникова, на невыспавшегося, но возбужденного Мишку Соболя, и боль утихла, прошла;
— Ничего, — сказал он почти вслух. — Ничего. Дойдем.
Он наклонился над газетами и стал их пересчитывать. Мишка Соболь закурил измятую папиросу и сказал громко:
— Ну влетит же мне от папаши за ночевку.
Он толкнул Фетисова в бок:
— Эй, будущий социал-демократ, вставай!
Фетисов поднял голову и зевнул.
— Ого! Десять минут восьмого, — сказал он, взглянув на часы.
Рыбаков сложил стопку листков на стул и прикрыл их полотенцем.
— Десять минут восьмого, — повторил он выпрямляясь. — А что, ведь успеем, пожалуй, до гимназии в больницу слетать?
— Ясно успеем, — поддержал Ситников и взялся за шинель.
На улице он спросил Рыбакова:
— Почему Илюхи Левина не было? Не знаешь? Да и вчера его не видно было.
Рыбаков нахмурился:
— Был я у него вчера. Инфлюэнца. В постели лежит.
— Вот уж не вовремя, — проворчал Ситников.
— Едва ли когда-нибудь инфлюэнца бывает вовремя, — заметил Фетисов, — но в общем это заболевание не столь серьезное.
Мишка Соболь засмеялся:
— Ну, понес будущий земский лекарь. Сел на своего конька, теперь не остановишь.
— Зачем же останавливать? — пожал плечами рассудительный Фетисов. — Очень хорошо, когда человек на своем коньке сидит, а не на чужом.
Мишка Соболь отмахнулся и ничего не ответил. Веселость его разом пропала. Они подходили к больнице.
Глава пятая. НАСТОЯЩЕЕ ПРОТИВИТСЯ БУДУЩЕМУ
Выстрел в комнате Никишина прозвучал стократным эхом в гимназических стенах. Газета произвела в гимназии сильное впечатление. В тот же день газета проникла в реальное училище, к гимназисткам и в фельдшерскую школу. Десять экземпляров Рыбаков передал Бредихину для мореходного училища. Занес он номер газеты и к Левиным.
Илюша лежал осунувшийся и молчаливый. Жар спал, но слабость ещё не прошла. Тем не менее Рыбаков не счел себя вправе скрывать от Илюши гимназические события. Он принес газету, и Илюша прочел её.
Софья Моисеевна укоризненно покачала головой и, отозвав Рыбакова в сторону, посетовала:
— Вчера у него была высокая температура, тридцать девять и одна. Зачем ему знать эти неприятности сейчас? Разве этого нельзя было отложить?
Софья Моисеевна грустно вздохнула.
— Беда не ходит одна. Вы не знаете, родители Никишина живы? Боже мой. Они берут ружье и стреляют и совсем не думают о других.
— Не всегда можно думать так, как другие этого хотят, мама, — сказала хмуро Геся,
— Не всегда можно… — Софья Моисеевна вытерла глаза ладонью. — А человеку можно стрелять в себя из ружья, как в зверя? Бедный мальчик. Надо бы сходить в больницу, может быть, ему что-нибудь нужно.
— Ему ничего не нужно, — сказала Геся, — по крайней мере сейчас.
Она подошла к Илюше и положила ему руку на лоб.
— Ну, как ты себя чувствуешь?
Илюша не ответил. Геся присела к нему на кровать. После вечера, когда неожиданно состоялся на кухне бал, отношения их стали совсем иными, чем прежде. Они как будто мало говорили друг с другом, но меж ними установились то внутреннее понимание, та подлинная близость, которые делают понятным без слов всякое душевное движение. Аня ещё больше их сблизила, а потом и Новиков. С той ночи, когда Геся вернулась, возвратив прочитанного Бебеля, заговор их перестал быть молчаливым. Они просидели тогда до рассвета, говоря о Новикове, об Ане, о товарищах и много, очень много о будущем. Геся уже тогда держала будущее в своих сильных руках.
У Илюши всё было иначе. Неурядицы мучительного сегодня вставали непроницаемым туманом над будущим, и будущее, в свою очередь, кидало хмурую тень на все дни его. Нет у человека и не может быть полноты настоящего, если нет будущего. Он сознавал это. Он как-то высказал эту мысль Рыбакову.
— А ведь это верно, — сказал Рыбаков, — чертовски верно. У нас нет человеческого будущего, и потому все мы мучимся. Но если так, постой, Илья, если так, то, значит, тот, кто найдет его, перестанет мучиться. А значит, ты следи, значит, поиски будущего — это, значит, и устройство настоящего, и человеку, уверенному в завтра, не страшны никакие сегодняшние трудности и неурядицы. Черт возьми! Я понимаю теперь, почему Новиков улыбался, уезжая с жандармами к черту на кулички. Илья, ты мудрец! Понимаешь, ты мудрец! Это тебе не «арбуз больше вишни». Это лучшая из всех твоих крупинок мудрости. Это не крупинка, это целая гора мудрости.
Илюша улыбался. Но эта была невеселая улыбка. Если так пойдет дальше, он, чего доброго, совсем разучится улыбаться. Геся утешала его как могла. Она хотела передать ему свою твердость. Но есть вещи, которые даны одним и не даны другим. Он рассказал сестре всё. Она знала и о том, что делается в глухом толстостенном доме на Архиерейской, она знала и о сцене объяснения Ани с Софьей Моисеевной.
Она сидела у Илюшиного изголовья и заботливо стерегла его малейшее движение. Потом внезапно она наклонилась к самому его лицу и тихо спросила: