Я никому не сказал о том, чему был свидетелем, — иначе и меня ждала та же участь, что беднягу Джантру. Утром Кармашану доложили о его гибели, и я своими глазами видел, как сокрушался он, как плакал и по обычаю рвал волосы из ушей и ноздрей. Такого лицемерия я не ожидал…
Вскоре после того он исчез. Говорили, что он и его бандиты нападали на караваны, идущие в Кхитай и из Кхитая, а потом наткнулись на сторожевой отряд и были разбиты наголову. Сам Кармашан, мол, попал в темницу. Ты знаешь, Конан, какие в Кхитае темницы? Да, глубокие ямы, полные отбросов и ползающих в них ядовитых насекомых и змей. Я слышал, что человек и четверть года не может продержаться там — умирает в ужасных мучениях.
В то время ни Кармашан, ни его судьба уже не занимали меня вовсе, ибо я вновь стал нищим, одиноким и никому не нужным. Проказа уже взялась за меня. Вроде бы я подхватил ее от одной чужеземки… Не помню. Я был пьян, но, кажется, пальцами ощущал неровность и влажность ее кожи… Впрочем, сейчас сие уже не представляет интереса ни для тебя, ни для них, ни для меня самого…
Воровать я не мог: руки (тогда у меня еще были руки) не слушались меня. Я жил в канаве и питался тем, что порой приносили мне бывшие знакомые воры. Часто бывало так, что они забывали про меня на три, четыре, пять дней — конечно, в эти дни я вовсе ничего не ел… Ох, прости меня, друг… Что тебе моя история! Да и мне она давно мнится чужой… С тех пор Карма-шана я не встречал. Зато брат его (близнец, что ли) — Леонардас появлялся в наших краях. Его приводили к моей канаве, дабы он полюбовался уродством того, кто был когда-то рядом с его братцем. Мне показалось тогда, что он наслаждается моим жутким видом, моими гниющими руками…
Невероятно похожий на Кармашана внешне и внутренне — он так же противно кривлялся — он, тем не менее, страстно его ненавидел. Сам я не слыхал, но парни говорили, что он обливал его словесными помоями с головы до ног, не стесняясь в выражениях. Проклинал его тупость, вследствие коей они оба упустили из рук какую-то бесценную вещь, его распутство и беспечность, его кровожадные наклонности и тому подобное. Потом он пропал, куда — никто не знал.
Ну, а я… Однажды ночью я выбрался из канавы и поплелся прочь из Мандхатту. За семь лун я дошел до Турана, а там… Там меня схватили туранские солдаты (они не касались меня, а просто набросили сетку и замотали веревками), сунули в повозку, повезли к Мхете. А дальше — в лодку и сюда, на остров. Здесь теперь мой дом, моя родина, мое последнее и самое любимое пристанище. Никто и никогда не относился ко мне так хорошо, как здесь. Я люблю этих парней, хотя некоторые из них еще уродливее меня. Но главное — слава мудрым богам за то, что они вкладывают в голову человека нечто, связанное и с душою и с небом, то есть то, что называется мозгом и позволяет мне многое понять, что-то принять, а что-то отвергнуть, и так далее — в общем, главное, что у этих ребят добрые сердца. Ну, а на их физиономии мне плевать. Пусть у Шениро дырка вместо глаза, я его люблю и таким. Думаю, на Серых Равнинах мы все будем одинаковы, но Шениро я всегда найду по его пылкому и чистому сердцу. Как и вас, ребята…
Ганимед, завершивший свой рассказ неожиданным панегириком в честь своих собратьев по несчастью, умолк. Глаза его увлажнились, и у остальных глаза увлажнились тоже — только Конан мрачно молчал, в глубине души гордясь тем, что не умеет плакать. И все же слова Ганимеда задели за живое и его. Боль этих людей отозвалась в его сердце словно собственная. Мысленно он снова обрушил на богов все известные ему ругательства (а их было отнюдь не мало, так что сие занятие отняло уйму времени), искренне желая им хоть на несколько мгновений испытать хоть толику мучений прокаженных. И, словно в отместку за это, в голове его тут же начали роиться думы о разбойнике Кармашане. Как разобраться во всем? Как выяснить истину? Как, наконец, найти Лал Богини Судеб?
Конечно, цель и направление его путешествия оставались прежними. Из рассказа Ганимеда он лишь уяснил два довольно важных обстоятельства, могущие либо помочь в его поисках, либо затруднить их: первое — то, что Кармашан и Леонардас, скорее всего, два разных человека, как и утверждали рыцарь Сервус Нарот и его гости; второе — то, что теперь он отлично представлял себе внешность и того и другого, благо они ничем не отличались друг от друга, а Кармашана он видел сам.
И все-таки Конан ощущал необходимость идентификации этих бандитов. Он уверился бы в том, что они братья (или выродки Нергала) только тогда, когда поставил бы их рядом… Он постарался как следует припомнить главаря бандитов, с которым бился на постоялом дворе у вредного старика. Длинный, тощий, бородатый… Цвет глаз? Вроде бы светлый, но в пылу битвы у многих глаза светлеют от холодного бешенства. Цвет волос? Какой-то пегий, но уж всяко не белый… А из-за бороды непросто было разглядеть черты лица, да и не к чему это казалось варвару тогда…
В досаде на себя самого Конан качнул головой, не замечая того, что прокаженные давно молча смотрят на него, не мешая ему думать и терпеливо ожидая первых слов гостя. Однако судьба распорядилась иначе. Первые слова, сказанные после трогательной речи Ганимеда, принадлежали не Конану. В самый момент его раздумий дверь в лачугу открылась, и на пороге появился разрумянившийся Трилле. Он довольно улыбался и уже без затаенного ужаса взирал на прокаженных.
— Конан! — сказал он, загадочно двигая бровями. — Не хочешь ли ты… Гм-м… Не хочешь ли ты отведать…
— Чего? — сумрачно буркнул варвар, все еще занятый мысленными поисками Кармашана.
— Жареного кабанчика! — заорал Повелитель Змей в восторге от себя самого. Наверное, впервые в жизни он жарил своего собственного, не украденного, а подаренного ему и его друзьям кабанчика. Он сам потрошил его, обмазывал травами, насаживал на вертел… Он ожидал бурной реакции со стороны Конана на такое приглашение к трапезе и был уверен, что заслужил ее.
— Кабанчика? — вяло переспросил киммериец. — Что ж, можно попробовать…
Глава пятая. Путешествие продолжается
Последнее время она все чаще вспоминала Массимо — молодого, старого, все равно. Это казалось ей странным. Да, нить его судьбы пересекалась с нею дважды, но сие означало лишь встречу, которая уже произошла много лет назад, и встречу, которая произойдет в самом близком будущем. Почему же память хранит его образ, воскрешает его с таким удивительным постоянством? Почему же сердце при этом всякий раз сладостно замирает и глубокий вздох рождается в груди?
Конечно, Маринелла знала ответ. Но если это действительно было то, что она думала, а именно любовь (это слово она мысленно произнесла на всех языках), тогда она может считать себя человеком с полным на то основанием. Вопреки ожиданию, эта мысль не испугала и не смутила ее. Пусть высшие сотворили ее богиней; есть в огромном мире кое-что мудрее и могущественнее их, ибо не они его создатели, а, наоборот, оно создало их. Сколько знала Вечная Дева, оно называется жизнь и заключает в себе все… И заключает в себе все, При рождении она сразу уловила ритм жизни и слилась душою с ней. Теперь не высшие ее судят, а эта самая жизнь. Если ей было угодно, чтобы Маринелла стала человеком, то никто не может и не смеет воспротивиться ее желанию.
Так она уговаривала себя, с каждой новой мыслью чувствуя, сколь сомнителен ее смелый вывод. Истина требовала иного оправдания. Если таковой вообще имелся, следовало его найти. Он нашелся. Всего один, зато такой весомый, такой убедительный и, по сути, неоспоримый, что Маринелла сразу приуныла. Да, человеком может считаться лишь тот, кто от человека человеком рожден, и не иначе. Но, с другой стороны, — утешала она себя — так ли уж надобно ей быть обыкновенной смертной? Кто мешает ей, богине, любить?
Маринелла снова повеселела. Еще миг, и мысль ее направилась бы по тому же пути дальше, однако нечто вроде предчувствия не пустило ее туда. В самом деле потом она подумала бы, что Массимо уже стар, а она еще юна; что будущего для них двоих нет — никакого; что после второй встречи их жизни разойдутся уже навек; его — для того, чтоб вскоре угаснуть, ее — для того, чтоб продолжать намеченный высшими изначально труд. Обо всем этом Маринелла не стала размышлять.