Мечта Достоевского – полный чемодан денег.
«Я встревожилась и спросила его, откуда эти деньги. <> Эти последние три года я жила в полном неведении относительно его материальных дел и не знала, верить или не ве-
рить <>. На другое утро я прямо и откровенно заявила ему о своих сомнениях и о тревоге, внушаемых мне его делами с этой дамой. Я говорила ему: «Я не хочу ничего незаконного, и если ты отказался от этих заграничных денег, то нужно быть верным своему слову, наша жизнь на пороге смерти должна быть чиста…»».
Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак.
З.Н. Пастернак. Воспоминания. Стр. 384.
Серия невынужденных ошибок
Пастернак и внешне теряет респектабельность: охромевшая, восторженная и какую-то достаточно сильную позицию отстоявшая Ивинская; быстрая и остроглазая, еще более миловидная и лисичкообразная Ирочка; Борис Леонидович в резиновых сапогах, ломающий ноги на пруду, пробираясь от любовницы домой; спаиваемый иностранец, явившийся эмиссаром Жаклин и закончивший предложением руки и сердца Ирочке, – все ситуации сказочные и водевильные. Нобелевский комитет ничего этого во внимание не принимает, и Пастернаку присуждается Нобелевская премия по литературе.
Он ей в угоду заговорил о двойном самоубийстве, Шварцвальд на задах его дачи вполне мог сойти за подмосковный Майерлинг. Прожить жизнь Пастернаком, чтобы так кончить? К этому времени он хотел лишь «одного» – чтобы роман был напечатан и его знали все, кто хочет его знать, чтобы Ольга Всеволодовна не отказывала ему в своей близости («они были просто-напросто счастливы», пишет биограф) и чтобы у него были наличные деньги (без денег многое в его жизни разладилось бы).
Ольга Всеволодовна хотела гораздо большего: она хотела, чтобы Пастернак изменил свою жизнь, чтобы она при этом была женщиной, которая изменила Пастернаку жизнь, хотела перемен, изменений, перестроек, в которых он ничего не понимал и никогда не согласился бы. Зато он ни за что, что выходило бы за рамки его единственного тройственного желания, не цеплялся и ничем не дорожил – ни Нобелевской премией (ни ее статусом – он мог знать и мог не знать, снимает ли с него отказ само звание лауреата, ни ее деньгами – столько ему было не нужно, такими суммами он не привык распоряжаться, а строить планы на далекое и долгое будущее он уже не собирался), ни работой, ни своей репутацией, ни честью. Он подписывал все, что писала за него озаренная Ивинская (у нее-то детальных планов было множество), писал покаянные письма: и Хрущеву, и в «Правду», и какие-то еще покаянные записочки – его никто, кроме Лелюши, о них не просил. Ольга сама пишет, что отказа от премии от них никто не ждал: и деньги для страны большие (ему предлагали их отдать в Фонд мира – он и на это соглашался), и демонстрация такая всех ставила в непонятно какое, но никому не интересное положение; вслед за этим слал телеграмму: «Дайте Ивинской работу, я отказался от премии». Так никто вопроса не ставил, и это было уже истерикой. Он вместе с Ивинской считал деньги в контрабандном чемодане, как Остап Бендер, и по привычке делил их: Зине, Нине Табидзе, к большому неудовольствию Ольги Всеволодовны, которая следующий транш решила пощипать еще до дележа: Пастернак повел себя без достоинства, немужественно, непоследовательно, следуя логике баламутств милой и очаровательной подруги, которой и в этой ситуации надо было устраивать свои дела: говорят, на крушении империи можно больше заработать, чем на ее создании?
Чтение о нобелевских днях – как сценарий какой-то оперетты, эти поездки на нескольких машинах в ЦК, костюмы, встречи с Поликарповым.
«…мне удалось получить кусочек записи Солженицына о Пастернаке – не то из дневника, не то из будущей автобиографической повести».
ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком.
В плену времени. Стр. 289.
АВТОБИОГРАФИЧЕСКАЯ, да еще и ПОВЕСТЬ – жанр действительно женский и женственный, несерьезный, пустяковый, легко ложащийся под насмешку – Ольги Всеволодовны Ивинской над Александром Исаевичем Солженицыным. Однако не сочинителем по большей части повестушек был он. А уж если и «повестей», то не по контрасту с Ольгой Всеволодовной – разве она сама создавала исключительно эпосы? «Вот что, оказывается, записал в дневнике note 38 <> в то время, когда был еще безвестным учителем физики в рязанской средней школе (здесь счет открыт: Ольга Всеволодовна безвестной училкой и вправду никогда не была, да еще по сельским рязанским округам, – она всегда ей известными способами оказывалась при столичных редакциях), что не мешало ему уверенно размышлять о том, как он распорядится своей Нобелевской премией (сомнений в том, что он ее получит, у него, очевидно, не было)» (человек, ПОЛУЧИВШИЙ Нобелевскую премию, мог и никогда не иметь сомнений в том, что ее получит, – ирония Ивинской не имеет логической посылки и остается примером беспредметного дамского завистливого шипа). Цитирует Солженицына:
«Я мерил его своими целями, своими мерками – и корчился от стыда за него как за себя: как же можно было испугаться какой-то газетной брани, как же можно было ослабеть перед угрозой высылки, и униженно просить правительство, и бормотать о своих „ошибках и заблуждениях“, „собственной вине“, вложенной в роман – от собственных мыслей, от своего духа отрекаться… <> Нет, если позван на бой, да еще в таких превосходных обстоятельствах, – иди и служи России! Жестоко-упречно я осуждал его, не находя оправданий. Перевеса привязанностей над долгом я и с юности простить и понять не мог, а тем более озверелым зэком» (ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком. В плену времени. Стр. 289—290). Ивинская снова хлестко иронизирует: «Превосходно сказано! По форме; а по смыслу – поразительно несправедливо. Несправедливо дважды: во-первых, потому, что не учтена ситуация и время (учтены – названы, правда, превосходными обстоятельствами, каковыми и являлись), когда Пастернак своим романом решился на одно из самых волнующих в середине века сражений духа против насилия; во-вторых, потому, что совершенно не поняты мотивы подписания им двух покаянных писем» (Там же. Стр. 290). И далее сообщает назидательно: де задумал Пастернак свой роман в роковом 1946 году (когда познакомился он с ней, Ивинской, а рыданий перед Жо-ней в Берлине в 1935 году о замысле романа о девочке под вуалью будто и не было), – но свою решающую роль Ольга Всеволодовна как бы ненавязчиво микширует (но ведь догадаются, не идиоты, и сами) и напоминает о том, о чем говорят только с придыханием: год, когда был зачат «Доктор Живаго», был тем самым годом, да, это был именно тот самый год, когда – и лучше продолжить цитатой: «…не только писатели – все думающие и что-то понимающие люди были потрясены постановлением о журналах „Звезда“ и „Ленинград“…» (Там же. Стр. 290). Этого, считает она, никогда не бывшего совпадения – «Доктор Живаго» был задуман не в памятном Ольге 1946 году, и Постановление свою зловещую тень отбрасывало только на тех, кто без теней казался себе не таким интересным, – более чем достаточно, чтобы через двенадцать лет отказаться от Нобелевской премии. Солженицын повержен.
Обычное гаденькое объяснение, но от него мало кто может удержаться: «Да, хорошо, что у Солженицына есть друзья и покровители, его поддержавшие» (Там же. Стр. 288), жаль, что она не намекнула попрозрачнее, какие услуги он за это оказывал «покровителям».
Нобелевская история – это, как говорят в теннисе, серия невынужденных ошибок.
«И как мы, Лелюша, вдвоем вышли из всех неприятностей. И все счастливо! И так бы всегда жить. Стыжусь только этих поликарповских писем. Жалко, что ты заставила меня подписать их». Я возмутилась – как скоро он забыл смертельные наши волнения! Он сказал: «Сознайся, ведь мы из вежливости испугались!»» (Там же. Стр. 362).