Свой первый арест и пребывание в лагере Ивинская объясняла тем, что она – жена гонимого поэта. Для меня эта версия звучала в новинку: накануне ареста 1949 года она рассказывала мне, что ее чуть ли не ежедневно тягают на допросы в милицию по делу заместителя главного редактора журнала «Огонек», некоего Осипова, с которым она была близка многие годы. Осипов, объясняла мне тогда Ольга, присвоил казенные деньги, попал под суд, и во время следствия выяснилось, что в махинациях с фальшивыми доверенностями принимала участие и она. (За истинность ее объяснения я, разумеется, не отвечаю, но рассказывала она – так.) После ареста – сначала в лагере, а потом и на воле – она сочла более эффектным (и выгодным) объяснить причины своего несчастья иначе: близостью с великим поэтом. «Муза поэта в заточении»… За подобную версию – очень смахивающую на правду – я, впрочем, тоже не отвечаю.
Мало того, что, вернувшись в Москву, Ивинская регулярно присваивала деньги, предназначавшиеся друзьями для поддержки Н.А. Адольф-Надеждиной. Когда в 1953 году, освобожденная, она уезжала в Москву, – она взяла у Надежды Августиновны «на несколько дней» плащ и другие носильные вещи, обещая срочно выслать их обратно, чуть только доберется до дому. Приехав домой, однако, она не вернула ни единой нитки. «<> Ивинская, освободившись по мартовской амнистии 1953 года, уезжала в Москву, – пишет Майя Ула-новская, – моя мать поручила ей для передачи своей дочери, моей сестре <> связанные ею шерстяные свитера и разные поделки, полученные ею в подарок за годы заключения от разных лагерных подруг. Месяцами моя мать и другие бывшие солагерницы Ивинской, поручения которых она взялась выполнить, ждали известий, подтверждений. Месяцы, годы шли, никаких известий не поступало ни для кого. Когда моя мать освободилась и вернулась в Москву, выяснилось, что ее посланница присвоила переданные через нее вещи. Будучи спрошена по телефону, призналась в этом, сославшись на потерянный адрес, просила прощения, откупилась деньгами». Таким образом, она крала у лагерниц не только то, что им посылали из Москвы, но и то, что они через нее посылали в Москву. Улановской она объяснила свой поступок потерей адреса, а Надежде Августиновне созналась, рыдая, что отправлять мои посылки препоручила будто бы одной своей подруге, а та, злодейка, не отправляла».
ЧУКОВСКАЯ Л.К. Записки об Анне Ахматовой. В 3 т. Т. 2 (1952—1962). Стр. 658—660.
«Дух шалого авантюризма и легкомыслия пропитывал весь уклад дома».
МАСЛЕННИКОВА З.А. Борис Пастернак. Встречи. Стр. 318.
То уважение, которое Зинаида Николаевна оказывала мужу, в том же самом размере возвращалось к ней. Он уходил и жил там, где ему хотелось (не жил – ночевал), но когда ему грозили высылкой из страны (угроза, ужасающий смысл которой все-таки размазывался в двусмысленность, и глаза говорящих о ее тяжести предательски бегали: Ольга Ивинская с дочерью с восторгом были готовы бежать из этой страны с Пастернаком куда угодно – всюду, где примут Нобелевского лауреата) – он был согласен на худшее, но не готовился к отъезду, узнав, что Зинаида Николаевна эмигрировать не собирается.
Тип внешности Евгении Лурье и Ольги Ивинской (нечетные женщины) был немного близок: высококачественная, стандартизированная, бесспорная миловидность – чистый лист, о котором Пастернак мог писать все, что выпевалось, мы же не требуем от соловья точности в деталях закатного вечера, который он воспевает. Он мог писать и о робкой крутолобости (на самом деле Женя была вздорной, эгоистичной, мечтающей о лучшей участи: в момент, когда муж осознает это, черты лица жены болезненно искажаются) – и о том, что Ольга Ивинская была «недотрога, тихоня в быту». Ольга Всеволодовна гордилась своим – будем надеяться – не распутством, а темпераментом, разбитной, непугливой и пронырливой была уже самым видимым образом. Какой бы и ни была она в «быту», даже слово само это раньше чем за десять строчек до ее имени нельзя упоминать: это женщина-звезда, таким женщинам трудно жить во все времена без хорошего штата прислуги. За что их наказывают советским «бытом»? Может, в какой-то момент она при Пастернаке махнула легко на какую-то очередную трудность – не царицынское это дело ей о таком пустяке печалиться, а он и записал: непритязательна, тихоня. Если вообще о ней в тот момент думал, а не какой-то идеал той минуты описывал.
Газоотводная трубка – приспособление для предупреждения перегрева агрегата, а в переносном смысле – ситуации.
«В спальне у нее стоял телефон, а в комнате у Иры находился еще один аппарат. Все важные разговоры матери, по ее желанию, Ира слушала. Однажды, когда я была у нее, позвонила Тагер, Ивинская непременно желала, чтобы я услышала этот разговор, и попросила пойти в Ирину комнату. Ира уже держала трубку у уха, а вплотную к ней сидели и прислушивались Инна и француз Жорж Нива, в то время аспирант МГУ».
МАСЛЕННИКОВА З.А. Борис Пастернак. Встречи. Стр. 318.
«Мама подошла к телефону, а я взяла отводную трубку и, хотя это было с моей стороны неделикатно и подобного я себе никогда не позволяла, подключилась к разговору. В ответ на вопросы матери о самочувствии он сказал далеким и слабым голосом: „Ну нельзя же жить до ста лет!“ – и я, вдруг заплакав, закричала в эту отводную трубку: „Можно, можно!“»
ИВИНСКАЯ О.В., ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Годы с Борисом Пастернаком
и без него.. Судьбы скрещенья. Стр. 174.
Можно представить, какие разговоры ей доводилось подслушивать в эту – слово-то какое сточное – «отводную» трубку! Пастернак в стихах писал «ты так же сбрасываешь платье, как роща сбрасывает листья», некоторые считали, что этого можно стесняться, раз все знали, с кем и по какому адресу эти листопады происходят, – наверное, иногда не удерживался и что-то подобное и в трубку ей шептал. Но Ирочка вела себя при этом ДЕЛИКАТНО. Дух венецианского карнавала. Ирочка пишет свои воспоминания в 1993 году, ей сильно за пятьдесят, она живет в Париже конца соответственно двадцатого века, знакома, надо полагать, с европейскими, с начала уже как минимум девятнадцатого века принятыми правилами приличия, но понятия о чести у нее, как у пойманной на воровстве средневековой служанки: как могли про меня подумать, что я украла сто монет?! Я честная девушка, я взяла только двадцать! «Я никогда ничего подобного себе не позволяла, и это было бы с моей стороны неделикатно». А ПРОСТО ПОДСЛУШИВАТЬ, не объявляя о своем участии в разговоре, не выдавая себя и уж тем более и не встревая, – это и деликатно, и можно себе позволить.
Ивинская со своим именем для хорошей женской повести за неимением реальной подвижки в судьбе подбирала беллетристические штампы: любовника звала «классю-шей». Будто бы интимно снижая пафос его официального звания, но напоминая всем, даже не обеспеченным опекун-
ством, алиментами или еще чем-нибудь столь же вселяющим уверенность, собственным детям – о величине рыбки, попавшейся им в сети. При простом муже или любовнике ее имя (отчество-фамилия) не значило бы столько. При Пастернаке оно само будто бы просилось на страницы страстных и драматических любовных перипетий. И-вин-ская? Неужели он не раздумывал о сюжете с элегантной, роковой, очень своеобразной героиней? Все будут звать ее – «Ивинская»… Неужели она сама не мечтала о его мечтах? Пока все только знали, что «когда ты сбрасываешь платье, как роща сбрасывает листья», и что-то про плащ, который расстилают в лесу на землю в ширину, «под нами», – это о ней. Многие, возможно, предпочли бы, чтобы перед ними не распахивали одеяло.
Дело доктора живаго
Пастернак был не меньше Фельтринелли заинтересован в подписании контракта, в том, чтобы найти зарубежного издателя, такого, кто согласился бы выпустить роман в строго определенные сроки после выхода романа в СССР и заплатить Пастернаку деньги. Пастернаку нужно верить, что он хотел опубликовать «Доктора Живаго» в «Новом мире», получить за это замечательный советский гонорар, год на него погулять с Олюшей и успокоить Зину, потерять вконец нервы на реакции на него критики и знакомых – роман никому однозначно никогда не нравился – и не помышлять о большем. После этого он никогда не получил бы ни одной копейки за него от заграничных изданий, где бы и сколько его бы ни издавали.