Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Под натиском не разбирающих правых и виноватых стрельцов народ отступал на задворки, ломился через невидимые в темноте преграды, спотыкался, бежал; явились помощники вертеть ключ. Шафрана оттеснили. И вовремя: тут его скрючило, послышались рвотные звуки, запахло блевотиной. Визжала полураздетая девка. А ключ наконец хрястнул, окончательно засев в замке. Но уже тащили топор – треск и лязг, дверца распахнулась, народ ломанул в дыру. Основательно опорожнив желудок, не без труда распрямился Шафран, отер, отдуваясь, рот, и шатнулся туда же – во мрак.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. ФЕДЬКА УГРОЖАЕТ

Пошарив среди колючих стеблей, Федька нащупала камень – вкрадчивые тени собак по косогору остановились.

– Пошли вон, убирайтесь, – пригрозила Федька вполголоса, чтобы не привлекать людей. Псы сдержанно зарычали.

Наверху, по краю откоса раздавались крики – там кого-то били. Люди пробежали в одну сторону, потом в другую, кто кого мордовал и топтал, понять было невозможно, смолкали, затерявшись в ночи, голоса.

– Пощупай ногу, – промычал Шафран. – Вот… щиколотку.

Когда Федька принялась стаскивать сапог, он тихонько заныл, а тронула щиколотку – вскрикнул.

– Встать можешь?

– Куда там встать! – Шафран устроился среди чертополоха вполне сносно и, похоже, не торопился что-то в нынешнем положении менять. От воеводского гнева ушел, мордобоя на Подрезовом дворе избежал, в овраг свалился – с остальным можно было и подождать. И даже собак Шафран не особенно опасался, уповая на Федьку.

– Придется тебе, Феденька, меня на себе тащить, – сказал он трезво и с кряхтением подвинулся, укладывая больную ногу. Нога не давала ему забыться, нога же лишала уместной при таких обстоятельствах предприимчивости.

Стало тихо, если не считать утробного урчания псов. Большое испещренное звездами небо опиралась на черные края косогоров. А Федька с Шафраном покоились еще глубже, забытые в лоне земли. И где-то были собаки, тоже невидимые и тоже обреченные. Полные настороженности, опаски, подавленных вожделений. Они пробовали пасть и зубы, порыкивали и ворчали, подступая все ближе.

Шафран тихонько стонал и хныкал, а Федька молчала. Она запрокинула голову и, пытаясь расслабиться, прислушалась. Ни единым звуком не выдавали звезды свою скрытую жизнь. И здесь, в глубине раздавшегося, чтобы поглотить людей и собак, исподнего мира, стала Федька еще дальше от звезд, чем когда была… Сколько раз стояла она вот так в ночи, задрав голову к звездам, чтобы голым усилием мысли распознать скрытые от людей истины… И ничего. Не такой слух, не такие глаза нужны были, чтобы услышать звезды. Ей, Федьке, не откроют они своих тайн – равнодушные и немые. А она горячая, живая, обреченная смерти, останется здесь. На земле.

Шафран шумно подвинулся, охнул, и Федька ощутила прикосновение руки – он жался к ней, слушая не звезды, но шорохи.

– Пойдем, Феденька. Надо выбираться. Нехорошо здесь.

– Помнишь Елчигиных, Степана и Антониду? – негромко спросила она. Ответа можно было не ждать. – У них сынок остался, Вешняком кличут… Им во двор краденое подкинули.

– Разве подкинули? – осторожно удивился Шафран.

– Твои люди подкинули.

Шафран не отзывался. Федька покачивала на ладони тяжелый, в комьях грязи камень. Шуршали жесткими стеблями сорняков собаки. Тощие, поумневшие в невзгодах бродячие псы, они без нужды не лают.

– Шафран, – сказала Федька, – если утром найдут кого с проломленной головой, что думать будут?

Где-то близко таились, прислушиваясь, собаки. Звенели цикады.

– Упал с обрыва, расшибся, собаки лицо изгрызли. Кто там разбирать будет. По пьяному делу-то. А золото: перстни, крест… жемчуг, бархат, сапоги караульщики снимут. Догола ведь разденут, исподних портков не оставят. Ничем не побрезгуют. Рогожей прикроют и будет тело валяться на губном дворе – никто не признает. Крючьями ведь таскать примутся, как протухнет. В яму столкнут.

Он шевельнулся так тихо, что Федька поняла: испугался.

Человек цепкий, но мелочный и недалекий за пределами всего, что не касалась непосредственной выгоды, Шафран, несомненно, знал жизнь, но не знал людей. Он много чего повидал и имел основания отказать в доверии человечеству в целом и каждому его отдельному представителю в частности. Прозревая в каждом встречном дрянь: подлость, корыстную хитрость, готовность к преступлению, лишь только явится уверенность в безнаказанности, Шафран делил людей на два разряда и в больших подробностях не нуждался: одни люди совершили преступление (то или другое), а другие еще нет, потому что не было случая, а, может быть, и надобности. Шафран понимал, что розовощекий Федька едва ли походит на убийцу, навряд ли бросился убивать едва оторвался от мамкиных сисек. Но Шафран не понимал, почему бы розовощекому Федьке не совершить почин, если уж действительно все одно к одному сошлось? И Федька это так убедительно, со знанием дела представил.

Следовало принять во внимание и то, что не было надобности для начала даже и руки в крови марать. Нога пухла, терзая острой болью при всякой попытке на нее опереться, и Шафран осознал с испугом, что Федьке достаточно только встать и шагнуть в темноту, раствориться во мраке, чтобы покончить со своим начальником. Собаки… Голодных, изведавших крови псов не остановишь беспомощным криком, раз только они почувствуют страх брошенного на растерзание человека… И тогда, располосованный зубами, с обезумевшим сердцем отбиваясь от звереющей стаи… тогда кричи, надорвись криком, горло посади, захлебнись кровью – на помощь никто не придет. Кто там поднимется среди ночи, раз уж заперся на все запоры, закрыл ставни и спустил собак?! Не придет. И тогда… после… дело Елчигиных, пожалуй, само собой развалится.

– Елчигины-то тебе кто? Свои что ли? – тихо спросил Шафран в темноту.

– Свои. Свои мне Елчигины, – был ответ.

Шафран посунулся, чтобы проверить на месте ли Федька, но не решился ее тронуть и замер, пытаясь догадаться, что она делает.

– Степан Елчигин поджег монастырскую мельницу, – сказал он как бы на пробу.

– Ты же его посадил… Его и обвинить-то было не в чем. Так ты – мельница! Под пытками кто не скажет, – возразила Федька. – Под пытками на себя показал.

Эге, голубчик! решил Шафран, горячишься. Неумелая горячность противника вносила поправки в трусливые соображения Шафрана, и он сказал, приободрившись:

– Да разве разберешь, кто правду говорит? Как же ты разберешь, Феденька? Филарет покойный, царствие ему небесное, святейший патриарх, великого государя отец, он ведь… – Шафран перешел на шепот, – его ведь поляки в плену подменили. Да, Феденька. Так. Подменили. Михаил Федорович-то сомнение имел, да опасался. Опасался-то сомневаться, да… Просил Филарета, чтобы разоблачился, явил тайные царские знаки на теле. А ведь отказался патриарх. Так-то оно в жизни, Феденька. Так. А ты – мельница! Что мельница – патриарха в Литве подменили! Подобрали в его, великого государя, образ чужеземца и прислали нам вместо подлинного. А мы и рады-то скушать. Нам ведь не привыкать стать! Скушаем, что дают. С нашим-то московским плюгавством.

Федька молчала, не зная, что тут вообще сказать, и Шафран отметил ее затянувшуюся растерянность.

– А царевич Алексей Михайлович? На Москве и не тайно говорят: да подлинный ли царевич? На удачу ли? Настоящего царевича, подлинного, Ивана Михайловича, шести годков от роду ближние, комнатные люди удавили.

– Вот как? – молвила наконец Федька, будто опомнившись.

Но Шафран, пустившись в болезненные откровения доведенного до крайности человека, не запнулся.

– Лют был царевич Иван Михайлович. Шести годков, а уж как лют! Добра не ждать было. Удавили, – дрогнул голосом, сам себе ужаснувшись напоследок, Шафран.

Федька мешкала, соображая, куда завели их непрошеные словоизлияния Шафрана. Сами по себе старые базарные сплетни нимало ее не взволновали, она представляла такого рода толкам цену. Не потому только, что училась додумывать все до конца, не бросая мысль у первого же препятствия, но и потому еще, что стояла ближе к тем кругам и событиям, о которых ряжеский столоначальник судил понаслышке. Гораздо лучше она разумела, что похоже на правду, а что похоже на ложь, чем это мог Шафран себе вообразить. Такие непостижимые вещи держала Федька в голове, что перед ними меркла жуткая, но разношенная до удобных размеров басня о подменном Филарете. Как-то подпивший отец выдал Федьке тягостную тайну совести: православный святой, невинно убиенный царевич Дмитрий – самоубийца. Чудовищной невозможности вещь. Но очень простая для больного падучей, грызущего руки нянек ребенка. Отец через три дня после смерти царевича в Угличе писал следственное дело и очень ясно это себе представлял. И когда по прошествии времени оказалось, что в свой смертный час забившийся в падучей Дмитрий играл не ножиком, а орешками, как мог отец к этому относиться, если точно знал, что тогда, в Угличе, орешков не было и в помине? Зато через пятнадцать лет, когда мощи святого выставили в церкви для обозрения, каждый мог видеть обнаруженные в гробу царевича орешки – залитые свежей ярко-красной кровью и совершенно не тронутые тлением. Сияло благоухающей свежестью и тело святого. Говорили под рукой, что Василий Шуйский велел убить подходящего по возрасту отрока и закопать за несколько дней до вскрытия могилы. И это, признавал отец, очень походило на правду.

49
{"b":"111663","o":1}