Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– А мельница? – прошептала она, низко наклоняясь к Степану.

– Поджег.

– Кто поджег?

– Я поджег.

– Но ты же за двенадцать верст был, свидетели есть, я дело читал! – вскричала она. Степан молчал.

Наверное, имелись способы убедить Степана, существовали в природе особые слова, которыми можно было бы возбудить кровь… наверное, Федька сумела бы подобрать эти слова, если бы не сидела сейчас на корточках, задохнувшись от тюремной вони, вся в ссадинах, измятая, и возбужденная, и подавленная одновременно. Сидела, ощущая на себе настороженные, враждебные взгляды. Наверное, сумела бы она все, когда бы можно было бы по-человечески говорить. Но в том-то и заключалось несчастье, что не осталось у них и этого – человеческого разговора, не доступна была эта роскошь ни ей, ни Степану.

Потупив глаза, закусив губу, Федька сидела на корточках и не знала, что дальше. Степан не замечал ее – губы раздвинулись, рот приоткрылся, словно от внутреннего жара.

– Слышь-ка, подьячий, – донесся призывный шепот.

Федька очнулась: в полутьме, приподнявшись на лавке, тянулся к ней мужик.

– Слышь-ка, ты ему не помогай, подьячий. – Подождав, не будет ли возражений, мужик продолжал так, как если бы Федька все же возразила: – Что помогать, он не хочет. Ты мне помоги. Я заплачу, а у него денег нет.

– Гы-ы, – послушалось из другого конца. – Раззявил хлебало!

– Молчал бы, Чехол, не сбивал! – досадливо отмахнулся первый мужик, спуская ноги на пол. – Слышь, подьячий: Микитка Савин, болховитин, меня беглым пишет, а какой я беглый, я казак.

– Беглый и есть! – подразнил из своего угла Чехол.

– Помог бы, подьячий. Я грех на душу взял: целовал крест, что не знаю Микитку, не ведаю.

– Бездушеством хотел от крестьянства своего отойти! Отцеловаться! –сказал Чехол нестоящим, балаганным голосом.

– Подай челобитную. – Федька стала подниматься.

– Писал уже. Везут в Москву. Велено поставить в Холопий приказ.

– Что я могу сделать? – Федька собралась уходить, и мужик это понял, с лавки подниматься раздумал.

– Не верь, подьячий, – не унимался Чехол. – Беглый он, беглый и есть.

Голоса множились, перечили друг другу, бранчливые и невнятные; зашевелились тени. Не оборачиваясь и не слушая, Федька пошла к лестнице.

За час до рассвета, позевывая, воротники принялись греметь ключами и развели дубовые створы – в проезд под башней затекал светлый туман. Ночь поблекла, серые тени уступали неясным краскам грядущего дня. Во дворах пока еще не требовательно мычал скот.

Федька первой прошла башню и мост, встречая редких прохожих, добралась до дому и долго стучала в запертую калитку, пытаясь пробудить Вешняка.

Он встал растрепан и хмур. Обрадовался, когда увидел Федьку, и тут же посмурнел, вспомнив ночные обиды: нетерпеливое ожидание, беспокойство, надежду и опять же – окрашенное тревогой разочарование. Молча посторонился, пропуская постояльца во двор, – какое мне, мол, дело. Поежился от холода, глянул мимо. Но Федька тоже не расположена была говорить. А он полагал, что за все свои ночные тревоги вправе рассчитывать на утешение. Он укоризненно покашливал и путался под ногами, пока Федька устраивала постель.

– Я спать буду – не трогай меня – хоть до вечера, – сказала она, укладываясь.

Это все, что имела она в оправдание? И Вешняк, вместо того, чтобы обидеться окончательно, расстроился.

– Ты вот что, – молвила тогда Федька, приподнявшись на локте, – будешь бегать, найди мне одно место: где это? Посадская стена, но рубленая, а не тыном. Городнями, от болота идет. И там знаешь, есть один тарас, городня… – она задумалась. – На девятом как будто венце снизу… примерно на девятом… зарубка топором. Вот так, – показала ладонями латинскую букву V. – Это бортное знамя куцерь. Бортное знамя куцерь знаешь? Две зарубки углом сходятся. Вот, найди это место, где бревно помечено куцерем. И никому не слова. Только найди. Очень нужно. Потом все расскажу. Понял? Больше ничего.

Пожалуй, это было даже не утешение – тайна! Федька поняла, что найдет.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. «БОЛЬШЕ НИЧЕГО» КАК ЗАКЛИНАНИЕ И ФИЛОСОФИЧЕСКИЙ ТЕРМИН

Больше ничего, сонно повторила себе Федька, уронив голову на подушку. Но если бы она знала, когда бы обладала она способностью прозревать уже существующее въяве, хотя и замешкавшее где-то грядущее, она повторила бы эти слова не себе, а Вешняку. Повторила, вскочив с постели, повторила не раз, а двадцать раз, всеми клятвами, именем матери заклиная все то же: больше ничего!

Увы! больше ничего, сонно бормотала она в подушку, а Вешняк, зоркий и бдительный, уже пустился в странствие, конец которого скрывала, недобро поджавши губы, судьба.

Больше ничего, больше ничего, бубнил он себе, затворяя калитку, и ничего больше, бормотал он, играя словами, как побрякушками.

Вешняк не смеялся над предупреждением друга. И совсем уж нелепо было бы думать, будто он отвергал предупреждение, поскольку спешил жить, трезво понимая, что «больше ничего» само собой когда-нибудь и придет – безрадостным итогом лет. Так далеко он не загадывал. Вешняк не задумывался над тем, что «больше ничего» смахивает на смерть, он не понимал этого. Да и зачем ему нужно было это понимать, если он все равно смерти не верил! Так же как не верил в безжизненное, покалеченное «больше ничего», существующее лишь на подаяния сердобольных людей.

Словом, нельзя сказать, что Вешняк пропустил предупреждение мимо ушей. Он его помнил. И даже имел в виду. Со всей возможной в его летах добросовестностью. Другое дело, что он так и не смог уяснить, где кончается жизнь, повседневная толчея с ее влекущим многообразием, и начинается то самое вычерченное ледяной рукой «больше ничего».

Оказавшись на улице под веселый напев «и ничего больше», Вешняк тотчас застрял у кабака, где услышал потрясающие воображение вести. Умненький, смышленый Вешняк сразу понял, что разговоры о ночном побоище имеют прямое отношение к Федору, к его ночным похождениям, а значит, – нельзя исключить – и к тайне куцеря.

Он долго толкался среди непонятно чего уж так возбужденного, шуточками да прибаутками изъясняющегося народа, а потом, собравшись наконец на поиски куцеря, был остановлен перегородившим все пути и проходы поездом княжны Евдокии.

Сначала в цветном платье, вооруженные батогами, по два в ряд шествовали холопы, их насчитывалось шесть пар. Затем (Вешняк успел перебежать дорогу туда и обратно прежде, чем вершник достал его плетью) следовала повозка об одну лошадь, на лошади, упираясь ногами в оглобли и сидел как раз тот заносчивый вершник, который орудовал направо и налево плетью. Это был загорелый малый лет шестнадцати в красном, кармазиновом кафтане; рукава, туго собранные, но не подвязанные, то и дело съезжали, покрывая пясти, слишком большая шапка скользила, скатываясь на лоб и на затылок, отчего малый испытывал дополнительные затруднения. Он принужден был одновременно управлять лошадью, подбирать спадающие рукава, исступленными телодвижениями возвращать на место шапку и не упускать из виду языческие пляски мальчишек. Кривляясь, мальчишки просили кнута и от кнута же норовили к восторгу улицы увернуться. Когда же кто-то терпел поражение, на щеке его вздувался след от жала плети, удовлетворение получал один вершник – ни радостей, ни забот его никто не разделял. Девицы, которые сидели на ковре в повозке, посконную босоногую мелюзгу, что мельтешила вокруг, предпочитали не замечать. Две девки были русские, рослые, ярко нарумяненные, а две – татарки, в противность русским маленькие чернушки.

За повозкой с девками снова шла лошадь с вершником, убранная лисьими хвостами, за этой другая, без вершника, но тоже увешанная лисицами, и еще третья – в лисицах же; впряженные друг за другом гусем на длинных постромках, лошади напрягались, продвигая по разбитым бревнам мостовой сани.

И там на шкуре белого медведя плыла, вздрагивая вместе с санями, княжна Евдокия Щербатая, одетая в белый, расшитый шелками летник. Плоская голова медведя свешивалась через закраину кузова в пыль, заброшенная туда же плоская лапа с чудовищными когтями бессильно царапала мостовую. Бессознательно, быть может, соревнуясь с медведем, княжна накинула на край кузова широкий рукав летника, отягощенный унизанными жемчугом прошвами. Но как ни просторны были сшитые колоколом рукава, в полотнища которых можно было бы завернуть нескольких озябших младенцев, никаких шелков, иноземных тканей не хватало, чтобы покрыть распростертую по кузову шкуру. Медведь был все же очень велик. Царственно велик. Величие его угадывалось и теперь в низменном положении на санях. Однако искательный, бедственный вид медведя достаточно ясно указывал, что могучий зверь отдался княжне в полную ее волю. На уютно устроившуюся Евдокию падал отсвет северного великолепия: мягко было под ногами, бело под руками, меховая стойка воротника жарко подпирала раскрасневшиеся щечки княжны. Распущенные волосы ее обнимал узкий золотой венец.

55
{"b":"111663","o":1}