ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ. ОСОБЫЕ ОПАСНОСТИ КАБАКА
На пустыре возле торговых рядов постукивали топоры – шарканье острия, глухой пристук обуха. Любопытство зевак возбуждала не работа как таковая, а то, что она подразумевала. Народ при этом изъяснялся обиняками, а новый прохожий, оказавшись среди старожилов, ощущал неудобство спрашивать очевидное. Два занятых делом плотника, что перебрехивались с толпою, балагурили точно также – вокруг и около.
Сначала плотники добротно, чтобы не рассыпалась, сложили поленицу в сажень высотою, потом стали возводить стены игрушечной избушки – у нее имелась дверка, а окон не было. Не удовлетворившись стенами, плотники взялись за крышу, тесовую, с резными причелинами.
– Крыша зачем? – вопрошали из толпы. – Небось не промокнет.
– Крыша? – опускал топор младший из плотников, длинный сутулый малый в подпоясанной рубахе. – Крыша? – мешкал он в затруднении, и замешательство это само по себе уже вызывало смех. Добродушно соглашаясь со смехом, малый почесывал затылок обухом топора.
Выслушивая в который раз одни и те же, не особенно разнообразные вопросы и такие же незатейливые ответы, неутомимо вертелись вокруг поленицы мальчишки, а строгий народ особенно не задерживался. Впрочем, зеваки не переводились, и никого не удивило, что подошли еще трое: Бахмат, Голтяй и Вешняк. Мужики бережно держали мальчика под руки, а тот, похоже, пребывал со своими старшими товарищами в согласии.
– Посмотрим? – спросил Голтяй у Вешняка. Взрослые с поразительной снисходительностью подлаживались под желания и прихоти мальчика.
– А к маме? – возразил он смутным голосом.
Однако это был не тот случай, чтобы упрямиться. Определенно не тот. И заслуживала внимания щепетильность Бахмата: он заколебался, не решаясь настаивать, – как человек, которому оскорбительна и тень сомнения в собственной честности.
Бахмат был не татарин, а русский, хотя в облике его чудилось что-то нездешнее: большие черные глаза под красиво изогнутыми бровями отсылали воображение куда-то на Восток, тонкий прямой нос – очевидно, на Юг, в Грецию, а маленькая непривычного вида бородка, подсмотренная и позаимствованная, может статься, у какого-нибудь немца, – она окружала рот калачом, наводила на размышление о диковинных обыкновениях Запада. Густую гриву Бахмат расчесывал надвое и подрезал уступом – нельзя исключить, для отвода глаз, потому что такая обыденная особенность не задевала ничьего воображения. Не вызывал вопросов и мятый со следами песка наряд Бахмата: вишневого цвета зипун и синие штаны. Хотя въевшийся в довольно крепкие и новые сукна песок, пусть и не напоминал ничем о причудливых странах и землях, мог бы привести настойчивого и терпеливого следопыта к разгадке многих загадочных происшествий, происходивших у ряжеских обывателей под носом.
При среднем росте Бахмат был худощав и слегка сутулился.
– А ведь кого-то сожгут, – высказался он, когда все трое остановились у поленицы. – Кого жечь будут? – крикнул он плотникам. Мужики отмалчивались, не отвечая на грубое слово, он был настойчив:
– Казнить кого будут что ли?
– Значит будут, – буркнул старший плотник, седой облыселый дядька с лицом апостола.
– А кого?
– Известное дело – злодея.
– Какого злодея?
– Злого.
– Да что же он совершил? – не унимался Бахмат.
– Злодейство, получается, совершил,
– Вот балда! – обиделся Бахмат. – Я говорю: кто он?
– Злочинец, – с библейской простотой заключил апостол и, отсекая праздные разговоры, вонзил топор в дерево.
С выражением упрека, бессильно разведя руки, Бахмат обернулся к толпе за поддержкой. Никто, однако, не поспешил на помощь. И так бы уйти Бахмату ни с чем, будь он человек непредусмотрительный и легкомысленный. Но Бахмат был не таков и заранее подготовил себе собеседника.
– Если кто подожжет, то его самого по государеву указу в срубе сожгут, – сказал этот загодя прирученный собеседник – истасканный малый, каких в каждом кабаке можно набрать дюжинами. Этого же и под лавкой не пришлось отыскивать – сам собой обнаружился, едва возникла в нем надобность. Бахмат поощрительно улыбнулся.
– А что? Не жги, – продолжал малый, несколько запнувшись – не оговоренная заранее улыбка нанимателя сбивала его с толку. Так что Бахмат вынужден был второй раз, щедрее улыбнуться, чтобы показать, что, собственно, имеется в виду: ничего страшного.
– Да что он запалил? – последовал наводящий вопрос.
– Да монастырскую мельницу, что же еще!
– Ту, что на Юрьев день сгорела? – спросили из толпы.
Нарочный малый покосился, недовернув головы, и оставил вопрос без последствий.
– Степка Елчигин поджег, кто же еще! – объявил он вместо ответа.
– Врешь! – возразил Бахмат с такой горячностью, что нарочный его собеседник опешил, испытывая сильнейшее побуждение отказаться от своих слов.
– Врешь! – пронзительно воскликнул Вешняк. – Откуда ты знаешь?
– Да уж знаю, – сказал малый, бросив, однако, взгляд на Бахмата.
Все загалдели, что зажигальщикам казнь одна. Вешняк затравленно озирался, не зная, как и кому возражать. Он хотел сказать, что отец его не злодей, а они доказывали, что зажигальщики пойдут в огонь и на этом, и на том свете. Вот он стоял, костер, сложенный из полутарасаженных поленьев, – слезы бессилия и отчаяния проступили на глазах мальчика. Бахмат и Голтяй подхватили его под мышки и поволокли из толпы, подальше от ничего не знающих крикунов.
– Эй, приятель, – кинул Бахмат через плечо оставшемуся без дела малому, – двигай за нами в кабак, поставим чарку.
Вешняк еще отбивался, но, кажется, именно этого он и ждал: возразить, выкрикнуть; малый за ними следовал, оставалось только оглядываться, не отстал ли противник.
В кабаке они забрались в угол, в дальний конец стола. Вешняк сник и уже не хотел спорить, он понурился, спрятав лицо, на грязные сосновые доски капала влага.
– Елчигин, выходит, – сказал нарочный собеседник, вроде бы извиняясь.
– Выходит, – укоризненно подтвердил Голтяй.
Нарочный посопел и принялся елозить рукавом под носом, заменяя этим многозначительным действием членораздельную речь. Широкая лапа Голтяя зависла над затылком мальчишки, он задержал руку, но так и не решился погладить, только вздохнул, прежде чем убрать ее вовсе.
– У них так, – нашелся наконец малый, – попался – виноват. Что, разбираться будут?
– Не попался – не виноват, – подтвердил, несколько иначе взглянув на дело, Голтяй.
– Э-эх! – раздольно протянул Бахмат. – Кабы сжечь это все к чертовой матери! – трахнул кулаком по столу.
– Туды их растуды! – вторил ему чей-то голос под пиликанье гудка, надсадные стоны волынки, звонкие заходцы погремушек, вой, вопли, смех, топот и выкрики.
А за столом пространно убеждали друг друга, что правды не доищешься. Вешняку тоже подвинули плошку с пивом, он расплескал ее, не донеся до рта, поставил и зарыдал пуще прежнего. Кабак гудел разговорами, слышались обрывки песен и здравицы, женский визг. Кто-то упал, его поднимали, втаскивали на скамью, понуждая браться за прежнее. Скоморохи под общий смех несли своему медведю плошку с водкой.
Нарочный оказался сговорчивый малый и дал себя убедить, что отец Вешняка пострадал напрасно, по людской злобе. На этом, оглаживая калач бороды, настаивал Бахмат. Нарочный шумно сокрушался и высказался в том смысле, что кабы нашлись отчаянные хлопцы, которые дерзнули бы человека выручить, то за такое честное дело простились бы им иные грехи. Пораженные смелой мыслью, Бахмат и Голтяй примолкли, а малый без помех (если не считать раздирающей уши волынки) рассуждал про то вообще, что мало ли на какие шалости можно еще подняться!
В просторной высокой избе, несмотря на открытую настежь дверь, от множества жаждущего народа было душно. Жужжали мухи, с распаренными лицами бегали чумаки-подавальщики, носили на плечах кувшины. Целовальник, не покидавший своего места в стоечном чулане возле денежного ящика, снимал целые стопы перевернутых вниз глиняных плошек, и хоть расход был сегодня особенно велик, сотни и тысячи таких плошек высились еще за его спиной. Плошки загромождали столы, хрустели под ногами, раздавленные на мокром полу, мешались с грязью.