Не вытерпел, мерзавец, посмотрел на часы. Но не поворачивается, так и лежит носом к стене. Надо вставать, он все равно не поднимется.
Станция у нас маленькая. Это, собственно, и не станция, а метеопост с расширенной программой наблюдений. Ведро Третьякова для измерения осадков, самопишущие термограф и барограф, пяток термометров да снегомерные рейки. Хозяйство немудреное и необременительное. Здесь, по совести говоря, и одному-то нечего делать. Правда, приходится еще ежедневно замерять уровень воды в реке и раз в месяц проводить снегосъемку на ледниках. Но это тоже не страшно. На реку мы все равно каждый день ходим за водой, а снегосъемку совмещаем с охотой.
Он ест только мясо, никаких каш не признает. Одного тэке[10] нам едва на месяц хватает.
Да, денек отличный. На небе ни облачка, слегка морозит. Услышав скрип двери, собаки кидаются мне навстречу, радостно прыгают, стараясь лизнуть в лицо, чуть не валят с ног. Одна из этих здоровенных киргизских овчарок называется Аю, что значит «медведь», а другая — Ит — собака. Они молодые и веселые, а Аю к тому же незаменим при охоте на козла. От него не уходил еще ни один подранок.
От холодного воздуха меня опять начал бить сухой кашель. Кашляя и отмахиваясь от собак, я вдруг стал задыхаться. Появилась одышка и боль в груди. Но я добрел до площадки, записал все показания, заменил ведра. Пока кашель не успокоился и не перестало непривычно колотиться сердце, я стоял, прислонившись к чердачной лестнице. А что, если это воспаление легких? Вообще похоже. Большую оплошность мы сделали, что не достали для зимовки медицинского справочника. Организм ослаб, плохо борется с болезнью. Все это от проклятого самогона и от табака. Какой все-таки негодяй! Ведь прекрасно видит, что я болен, и пальцем не пошевелит. Ждет, когда я скажу ему, попрошу...
Захожу в дом, ставлю на холодную печку осадки, чтобы их растопить и измерить, записываю в книгу показания. Он набивает трубку. Хмурый, злой, на меня не смотрит. Совестно, наверное... Хоть бы умылся. В бороде у него крошки табака и пух. С неделю уже не умывался. По крайней мере, я не видел. Пока я чищу зубы, Аю ударом могучей лапы открывает дверь и улыбается с порога. За ним видна довольная и хитрая рожа Ита. А этот хватает с пола валенок и запускает им в собак. Взять бы этот валенок — да по голове ему что есть силы. Но я молча беру ведра и иду за водой.
Река почти за полкилометра. Летом у самого нашего дома бьет чистый, прозрачный родник, а на зиму он исчезает. Видно, где-то под землей есть большое озеро. Летом тающие ледники переполняют его и оно вытекает через край вот такими родниками. А зимой, наверное, его чаша не наполняется до краев.
Собаки бегут впереди. Тропинка узкая, и когда нога не попадает в старый след, проваливается до колена. Псы с лаем уносятся в лес по следу елика[11]. След свежий, ночной. Косулю им не догнать, но и звать их бесполезно. Пусть разомнутся. Никогда не забуду ему этого четырехмесячного елика. В ноябре это было. Принес и бросил у печки. Я как глянул, загорелось у меня все внутри.
— Браконьер! Сволочь последняя! Где у тебя совесть?!
— Ничего, — отвечает, — сожрешь за милую душу...
— Елик вообще под запретом, а ты малыша застрелил.
— Для кого под запретом, а для кого нет. Кто нам может указывать, во всем ущелье никого, кроме нас, нет. Мы и хозяева.
— Если ты сам не соображаешь, я тебе запрещаю.
— А если я плюю на тебя? Понял?! Какой добрый нашелся. Этих еликов лупят по всей Киргизии. И не смотрят, под запретом они или нет. И сколько ему месяцев, не смотрят. А тебя совесть одолела.
И что бы я ему ни толковал, он свое:
— Не хочешь, не надо. Просить не стану. Жри свою козлятину вонючую. А я сейчас из него такое сделаю, что во рту таять будет.
2
Когда зазвенел будильник, я не спал. Сегодня его дежурство, пусть и встает. Ночью он кашлял, простудился, видно. Но ничего, от этого не умирают. А если действительно заболел, может сказать... Очень уж гордый. Пусть встает, наблюдает, готовит, убирает, а я буду законно лежать. Это для него полезно. Больно легкая жизнь у него, не видел еще горя. Живем как у Христа за пазухой, а он строит из себя героя, совершает подвиг ради науки... Привык на папины деньги жить да мамашины обеды из четырех блюд жрать на чистой скатерти. Сам борща не умеет сварить и гвоздя толком забить. Интеллигентный человек, ученый! Все знает, все понимает... Голова! Талант! А вот родился бы вместо меня, так шоферил бы сейчас где-нибудь в Рязанской области и не брался бы людей учить. Защитит свою диссертацию, будет раз в пять больше моего получать, квартиру дадут хорошую в Москве, машину купит, дачу заведет. Будет на курорты ездить, одеваться. А за что все это? За то, что папа с мамой деньги имели и выучили его, дурака. Разве это правильно?! Что он, умнее меня? Мне всю жизнь вкалывать, а ему — деньги огребать... У папаши пять тысяч книг, рояль. Отец с самого детства его музыке учил да иностранным языкам. При таком папе и делать ничего не надо: кончил школу — пожалуйста в институт, кончил институт — пожалуйста в аспирантуру. И конечно, он будет профессором. С самого начала жизнь дала ему зеленый свет. Поучился бы в школе рабочей молодежи да поработал бы на заводе, узнал бы, как учеба-то достается. Он и голодным никогда не был, а мне есть что вспомнить.
...Я тогда уже не вставал с постели и временами забывался. Не знаю, был ли это сон. Иногда мне казалось, что я уже умер. Но вот передо мной показывался лепной потолок нашей старой ленинградской квартиры, и тогда я водил глазами по сторонам, искал сестру. Чаще всего она была рядом, лежала под одеялом вместе со мной, но иногда ходила за хлебом или за водой. В комнате у кровати стояла железная печка. Катя ставила на попа толстое бревно и откалывала от него большим ножом щепки. Вся закутанная, а сверху мамин платок. Только остренький носик из-под него видать. Нож она поднимала двумя руками и ударяла им почти всегда мимо. Тогда она плакала. Руки у нее все гноились и не заживали. Я хорошо это помню.
В этот день, когда она не могла переступить порог, она уже не плакала, только держалась за дверь и тихо говорила:
— Я не могу перейти порог, я не могу дойти до тебя.
А я ей сказал:
— Ты ползи, Катя, а здесь встанешь.
Ей было семнадцать лет, а мне всего девять. Остальные у нас умерли. Шесть человек детей было в семье.
И вот один раз я увидел перед собой чужого человека. Раньше, да и потом я его никогда не видел. Это был рабочий человек, как отец. Он подошел к моей кровати и спросил:
— Ты одна здесь, девочка? — Он думал, что я девочка.
— Не знаю, — ответил я ему, — она, наверное, за хлебом пошла или за водой.
— А кто у тебя есть? — спросил он.
— Катька.
— Больше никого?
— Больше никого.
— Ну, я подожду ее, — сказал он, сел в кресло и заснул.
Потом пришла Катя, и он сказал:
— Я вам ордер принес на выезд. Николай Иванович занял очередь, когда был жив, и вот очередь подошла. — Николаем Ивановичем звали нашего отца. — Завтра утром будет машина. Сюда придет за вами. Одевайтесь потеплее, машина может быть открытой. Есть еще шесть мест. У вас остался кто-нибудь в квартире?
У нас больше никого не было. И он ушел, а мы стали собираться. Сестра сказала, что на открытой машине мы не поедем, потому что все равно замерзнем. Но за нами пришел автобус. Правда, у него были выбиты стекла, но Ладогу мы на нем проехали и не замерзли. Не помню подробно, как мы ехали, но знаю, что нас бомбили и несколько машин потонуло. Потом мы ехали на поезде, и нас каждый день кормили. Давали пшенную кашу с топленым маслом. И потом, помню, один раз — сосиски. А мы все болели желудком. До Рязани ехали почти месяц. Я стал уже ходить и вылезать из вагона. И тогда нам попался другой человек.