Идальго
– Мужчинам стареть тяжелее, чем женщинам, – огорашивает меня Идальго.
– Почему? – не понимаю я. – Болеют больше?
– Нет-нет, просто мы теряем силу, а что мужчина без силы?
Идальго вздыхает и грустно смотрит в окно.
Я измеряю ему давление, проверяю пульс и содержание кислорода в крови, мы идём дальше, до конца коридора. Через 200 метров он выдыхается и садится, тяжело дыша, в заботливо подставленное кресло-качалку. Я опять проверяю его давление и пульс, а потом ещё раз, через пять минут. Убеждаюсь, что всё пришло в норму, и мы продолжаем путь. До следующего отдыха.
Ему 48 лет. Этот худой, некурящий испанец приехал в Америку на год – преподавать в университете – и загремел в больницу с обширным инфарктом. Чудом спасли.
Гены – страшная вещь. Его дед умер от инфаркта в сорок пять, а у отца к пятидесяти было уже два инфаркта, второй смертельный. Идальго не верил в чудеса, но на всякий случай следил за весом, вёл здоровый образ жизни, даже спортом занимался. Но гены, гены… Он очень боится умереть тут, вдали от дома, где люди чужие, зимы холодные, женщины некрасивые, еда не та…
– Я плюну на этот контракт и уеду домой, как только поправлюсь. Мне здесь только хуже, – твердит Идальго во время каждой прогулки.
Больше всего его бесит, что испаноязычного человека тут сразу принимают за латиноамериканца. Оно и понятно: латиноамериканцев вокруг – пруд пруди, а испанца из Испании они отрoдясь не видели. Кто там будет разбираться: spanish, hispanic – один чёрт.
– Вы откуда? – спрашивают.
– I am Spanish, – терпеливо объясняет пациент.
– Ну, это-то понятно, а из страны какой? – не унимаются медсёстры.
– Здесь никто не знает географию! – кипятится он. – Я испанец, из Испании!
– Почтенный Идальго, пожалуйте на физиотерапию; вас тут никто не спутает с аргентинцем, – шучу я. – У меня в России была пятёрка по географии.
Идальго в восторге. «Называйте меня так, мне нравится», – с широкой улыбкой предлагает он и тяжело встаёт с кровати. С тех пор Идальго каждый день ждёт моего визита: я знаю, где Испания, я даже там была, посетила его родную Саламанку, видела удивительной красоты университет, помню узкие улочки старого города…
Скоро ему становится легче ходить. Мы обходим длинные больничные коридоры, он держит меня под руку, галантно пропускает вперёд, шутит, рассказывает про Испанию и слегка заигрывает. Я отшучиваюсь, мило кокетничаю, рассказываю о России – что угодно, лишь бы отвлечь Идальго от грустных мыслей. Этот инфаркт состарил его лет на десять. У него огромный шрам через грудь от операции, ему нельзя быстро ходить и нельзя ничего поднимать, накачaнные мышцы дряблеют на глазах, а за окном чужая, холодная зима, вокруг нянечки и медсёстры, не отличающие spanish от hispanic, и никто, кроме этой русской девочки-физиотерапевта, не знает, где на белом свете находится старинный город Саламанка. Чем лучше он себя чувствует, тем больше распускает павлиний хвост. Идальго – старый холостяк, красивый, уверенный в себе, пользовавшийся успехом у женщин вообще и студенток в частности. Он пытается назначить свидание: он ведь скоро выйдет отсюда и уедет в Испанию. Такая симпатичная русская девушка! Неужели она не хочет скрасить бедному Идальго последние недели в этой чужой стране?
Нет, я не могу его нервировать, ему нельзя волноваться. Что я ему скажу? Что у него вторая группа инвалидности? Что я должна измерять ему давление каждые полчаса? Что каким бы он ни был до инфаркта, сейчас он… ну да, развалина, будем называть вещи своими именами хотя бы про себя. Я же не говорю это вслух, ему нельзя волноваться. Он воспринимает себя таким, каким был месяц назад; не объяснять же ему, что он таким уже не будет.
Мой Идальго, мой чудесный, самый любимый, самый интересный пациент, ну пожалуйста, не надо пытаться напомнить мне, что ты ещё и мужчина. Мне было гораздо легче без этого напоминания. Я с таким удовольствием с тобой общалась, а теперь у меня синдром сороконожки: я буду бояться сказать что-то не так, быть неправильно понятой…
– Ну что вы, Идальго, вы же мой пациент. Это неэтично, – мямлю я.
– Но когда я выйду из больницы, я уже не буду вашим пациентом, правда? – не отстаёт испанец.
– Нет, я так не могу. Раз пациент, навсегда пациент. —
Я лихорадочно пытаюсь придумать, что ответить на следующее возражение.
Но он больше не возражает. Он мудрый, мой Идальго, он всё видит по глазам.
– Мужчинам стареть тяжелее, чем женщинам, – с такой тоской в голосе…
– Почему? Болеют больше?
– Нет, нет, просто мы теряем силу, а что мужчина без силы? – Он столько значения вкладывает в слово «сила», что мне становится не по себе.
– А женщины теряют красоту, – нахожусь я на следующем «перевале». – Разве им легче?
– Тем, кто был очень красив и привык полагаться на свою красоту, действительно не легче, но ведь не все красивы, – упорствует Идальго.
– С таким же успехом мы можем сказать, что не все мужчины сильны, правда? – Я не собираюсь уступать ему в этом споре. – Вы просто говорите, что тем, кто слишком полагается на атрибуты молодости, стареть тяжелее.
– Тяжелее всего, милая моя, стареть внезапно. На что бы я ни полагался, если у меня есть двадцать лет, чтобы привыкнуть к новому себе, я могу с этим сладить, а если вчера я соблазнял студенток движением бровей, а сегодня я вдруг старик…
Идальго встаёт и уходит от меня по коридору, показывая, что разговор окончен.
Я догоняю его в два прыжка: он всё ещё очень медленно ходит.
– Старость тут ни при чём! А если у красивой девушки ожог на пол-лица? А если молодой сильный парень попал в аварию и остался парализованным? – Я так возбудилась, что почти кричу, размахивая руками. – Любое внезапное изменение физического состояния трудно пережить. Надо искать какие-то другие источники удовольствия, вдохновения, счастья. Что-то было и ушло, но жить-то надо. Значит, чем-то другим надо жить.
– Вам хорошо советовать, – вздыхает Идальго, не останавливаясь и не поворачивая головы, – молодая, красивая…
Его выписали через пару дней. Я не пошла прощаться.
Плавильный котёл
На этот раз я пригласила их к себе. Не всё же по кафешкам бегать: шумно, не поговоришь толком. Мы сидели вокруг журнального столика, пили свежеприготовленный кофе, обсуждали смену учительницы рисования в школе и ждали Сюзан. Она опаздывала уже на полчаса.
– Кажется, у неё новый бойфренд, – заговорщическим голосом сказала Илэйна, – но деталей я не знаю. Его зовут Боб.
Сюзан зовут отнюдь не Сюзан, а что-то вроде Сюньджи или Суньдзы, но она давно плюнула на наши попытки это произнести, да так и осталась – Сюзан. А бойфренда, оказывается, зовут Боб. Ага, думаю, Буандзинь какой-нибудь.
Сюзан была встречена четырьмя понимающими ухмылками.
– Давай рассказывай, что за фрукт?
Оказалось, что не Буандзинь, а Бхаладжи. Или Балажи. Индус. Родился в Париже, провёл большую часть жизни где-то на Ближнем Востоке, сын профессионального дипломата, сам дипломат. Сюзан аж светится вся, а у Джуди глаза на лоб полезли.
– Он же, наверное, брамин…
– А чёрт его знает, – пожимает плечами наша китаянка. – Вроде он упоминал что-то про то, что он из высшей касты.
– А его семья знает, что вы встречаетесь? – не отстаёт Джуди.
– Да где та семья? – смеётся Сюзан. – Мама в Индии, папа в Европе где-то, братья-сёстры по всему миру раскиданы. Я их в глаза не видела, и неизвестно, когда увижу. А что?
– Ну понимаешь, – мнётся Джуди, – брамину можно жениться только на женщине из своей касты, в крайнем случае – следующей за ней. А во внебрачные связи вступать нельзя, говядину есть нельзя и ещё очень много чего. Это же честь – быть брамином; поэтому и ответственности больше.
– Прям как евреи, – почему-то невпопад вставляет Илэйна.
– А ты разве еврейка? – удивляется Анна.