Однако Леви-Стросс доказывает еще одно решающее положение: поскольку две подгруппы тем не менее образуют одно племя, живущее в одной и той же деревне, эта тождественность должна быть каким-либо образом символически описана. Но как это возможно, если все социальные институты племени — система символического выражения — не являются нейтральными, но определены фундаментальным и конститутивным антагонистическим расколом? Посредством того, что Леви-Стросс остроумно называет «нулевым институтом», пустого означающего, лишенного какого-либо определенного значения, поскольку оно обозначает только присутствие значения как такового, в отличие от его отсутствия, у которого нет никакой положительной, определенной функции: его единственная функция является чисто негативной и заключается в обозначении присутствия и действительности социального института как такового, в отличие от его отсутствия, от до-социального хаоса.
Именно отсылка к такому нулевому институту дает всем членам племени возможность переживать себя как таковых — как членов одного и того же племени. Не является ли тогда этот нулевой институт идеологией в наиболее чистом виде — непосредственным воплощением идеологической функции обеспечения нейтрального всеобъемлющего пространства, в котором социальный антагонизм уничтожается, в котором все члены общества могут узнать самих себя? И не является ли борьба за гегемонию как раз борьбой вокруг того, каким образом этот нулевой институт будет определен, окрашен каким-либо особым обозначением?
Приведем конкретный пример: разве современное представление о нации не является таким нулевым институтом, возникшим в ходе распада социальных связей, в основании которых лежали непосредственные семейные или традиционные формы, когда в ходе модернизации социальные институты становились все менее и менее укоренены в усвоенной традиции и все более и более воспринимались как предмет «договора»? Особое значение здесь имеет тот факт, что национальная идентичность переживается как хотя бы в минимальной степени «естественная», как принадлежность, укорененная в «крови и почве», и в качестве таковой противопоставляется «искусствен но и» принадлежности к социальным институтам в собственном смысле слова (государство, профессия и т. д.). Институты традиционного общества функционировали как «усвоенные» символические сущности (как институты, укорененные в не подлежащих сомнению традициях), и в тот момент, когда институты стали осознаваться как социальные артефакты, возникла потребность в «усвоенном» нулевом институте, который бы служил общим для них нейтральным основанием.
Возвращаясь к различию полов, я рискну выдвинуть гипотезу, что, возможно, ту же логику нулевого института следует применить не только к единству общества, но также и к антагонистическому расколу: что, если различие полов в конечном счете представляет собой разновидность нулевого института социального разделения человечества, усвоенное минимальное нулевое различие, раскол, который, предшествуя указанию на какое-то определенное социальное различие, указывает на это различие как таковое? Борьба за гегемонию тогда представляет собой опять же борьбу за то, как это нулевое различие будет определено другими особыми социальными различиями. Именно в этом контексте следует рассматривать важную, хотя обычно и упускаемую из вида особенность лакановской схемы обозначающего: Лакан заменяет стандартную схему Соссюра (над чертой — слово «дерево», а под ней — изображение дерева) схемой, в которой над чертой стоят рядом два слова — «мужчина» и «женщина», — а под чертой — два идентичных изображения двери.
Чтобы подчеркнуть дифференциальный характер означающего, Лакан заменяет схему Соссюра парой означающих, в которой имеет место противопоставление мужчины и женщины, различие полов; однако действительно неожиданным является то, что на уровне воображаемого денотата нет никакого различия (перед нами — не графический указатель полового различия, не схематичное изображение мужчины и женщины, которое мы обычно находим на дверях большинства сегодняшних уборных, но одна и та же дверь, воспроизведенная дважды). Возможно ли яснее выразить, что различие полов не означает какого-либо биологического противопоставления, основанного на «реальных» свойствах, но является чисто символическим противопоставлением, которому ничего не соответствует в обозначаемых объектах — ничего, кроме Реальности некоего неопределенного X, который никогда не может быть схвачен образом обозначаемого?
Вернемся к примеру Леви-Стросса — к двум изображениям деревни. Здесь можно увидеть, в каком именно смысле Реальное вторгается через искаженное изображение. Мы имеем вначале «действительное», «объективное» расположение домов, а затем два различных варианта символизации этого расположения, каждый из которых искажает действительное расположение. Однако «реальным» здесь является не действительное расположение, а травматическое ядро социального антагонизма, которое искажает видение действительного антагонизма членами племени. Таким образом, Реальное — это то отрицаемое X, из-за которого наше видение реальности искажается. (Между прочим, эта трехуровневая схема в точности соответствует фрейдовской трехуровневой схеме толкования сновидений: реальным ядром сновидения является не скрытая мысль сновидения, которая замещается или переводится в явленную структуру сновидения, но бессознательное желание, которое описывает себя посредством самого искажения скрытой мысли в явленной структуре.)
То же самое верно в отношении современного искусства, в котором Реальное не возвращается под видом шокирующего брутального вторжения фекальных объектов, изуродованных трупов, дерьма и т. п. Эти объекты, конечно, неуместны, но чтобы они могли быть неуместными, должно уже быть дано (пустое) место, и это место, начиная с Малевича, предоставляется «минималистским» искусством. В этом проявляется соучастие двух противостоящих символов высокого модернизма, «Черного квадрата на белом фоне» Казимира Малевича и организованной Марселем Дюшаном выставки предметов ready-made в качестве произведений искусства.
Идея, положенная Малевичем в основу возвышения повседневного объекта до произведения искусства, заключается в том, что «быть произведением искусства» не является неотъемлемым свойством объекта: именно художник, завладевая объектом раньше других и помещая его на определенное место, делает его произведением искусства. Бытие в качестве произведения искусства предполагает не вопрос «почему», но вопрос «где». Минимализм Малевича просто предоставляет — отгораживает — это место как таковое, то есть как пустое место (раму), обладающее магическим свойством превращения каждого предмета, который оказывается внутри него, в произведение искусства.
Коротко говоря, нет Дюшана без Малевича. Только после того, как художественная практика огораживает место/раму как таковое, опустошенное от всякого содержания, можно позволить себе оперировать предметами ready-made. До Малевича писсуар остался бы просто писсуаром, даже если бы демонстрировался в самой изысканной галерее.
Появление объектов-экскрементов не на своем месте, таким образом, соотносится с появлением места, не содержащего никаких объектов, являющегося пустой рамой как таковой. Следовательно, Реальное в современном искусстве имеет три измерения, которые воспроизводят внутри Реального триаду «Воображаемое — Символическое — Реальное». Реальное здесь прежде всего — искажающее пятно, искажение непосредственного образа реальности, искаженный образ, чистая видимость, которая «субъективизирует» объективную реальность. В таком случае Реальное присутствует как пустое место, структура, которая всегда «не здесь», опыт как таковой, который может быть выстроен только ретроспективно и должен заранее предполагаться как таковой в качестве символической конструкции.
В конце концов Реальное—это неприличный фекальный объект не на своем месте, Реальное «само по себе». Это окончательно Реальное, будучи изолировано, представляет собой всего лишь фетиш, зачаровывающее или увлекающее присутствие которого маскирует Реальное как структуру, точно так же, как в нацистском антисемитизме еврей, подобно фекальному объекту, представляет собой Реальное, которое маскирует невыносимую структуру реальности социального антагонизма.