Бауман сделал страшные глаза:
— А вдруг я за это время охранным агентом заделался и выдам, что вы симулянт?
Шуйский мотнул головой:
— Во-первых, глаза бы вас выдали раньше, чем я бы себя вам выдал. Удивительное дело — человеческие глаза! Посмотрел — и уже все просто…
— Вы забыли «во-вторых», — перебил Бауман.
Он перебил не случайно: надо проверить, в конце концов, здоров Шуйский или болен.
— Во-вторых?.. — В глазах Шуйского заметалось беспокойство. — Что такое во-вторых?.. Ах да! Я хотел сказать: когда мы боролись, вы не заметили, что надзиратель следил в глазок? Если бы вы были охранником, он бросился бы на выручку. Но он ушел — и все стало ясно. Я сразу ж отпустил вас.
Да, отпустил, верно.
— И еще… — Шуйский потер лоб, — такое соображение: даже если бы вы и заявили, это может только затянуть испытательный срок. Профессора, медицинская экспертиза уже признали меня… неизлечимым, вы понимаете! А профессора упрямый народ. Они заступаются за свою науку. И правильно: если их выводы может оспорить любой охранник безо всякого образования, на черта им будут платить деньги? Раз уж протокол экспертной комиссии есть, они будут доказывать, что я сумасшедший, что бы я ни делал.
Испытание было выдержано. Бауман спросил Шуйского деловито:
— Ну, теперь расскажите толком, что с вами было после Петропавловки. Судили?
Старик кивнул.
— Дали каторгу?
Старик кивнул опять.
— Где отбывали?
— В Орловском централе.
— Но ведь туда только уголовных…
Шуйский качнул головой:
— Каторга уголовная, да. Но по особому приказу засылают и политических. Одиночных. Тех, что начальство определило на убой. Потому что Орловский централ — это ж смерть, только распределенная на месяцы. Она едет, так оказать, товарным поездом, с остановками в тупиках…
Сравнение ему, видимо, понравилось. Он щелкнул языком:
— Рассказать?
Бауман осторожно оглянул его:
— Может быть, лучше не надо? Зачем даром нервы трепать?
— Даром? — рассмеялся Шуйский. — А может быть, вы именно туда попадете… Людей с такими глазами, как у вас, они предпочитают посылать на смерть.
Глава XVIII
ПОВЕСТЬ О ЦЕНТРАЛЕ
Он повел рассказ, шагая по камере быстрым, дергающимся шагом, от стены до стены:
— Значит, так. Орловский централ… Я с самого приема начну. Вы приезжаете. Это надо понимать, конечно: вас пригоняют по этапу. Партия, кандалы, каторжане, бритые головы, блатная музыка… Вы, впрочем, уже ходили, наверно, по этапу с уголовниками, можно подробно не изображать. Этап пригоняют в тюрьму. И прямо в баню. Даже не заходя в контору. В предбаннике — стол, за столом начальник тюрьмы, перед ним список. От стола к двери в баню выстроены в две шеренги лицом друг к другу, коридором, так сказать, — надзиратели, человек шестьдесят. Прибывших по алфавиту выкликают. Вошедший снимает все платье долой, белье тоже, само собой разумеется… и подкандальники тоже. Что такое подкандальники — знаете? Кожаные такие, вроде браслетов, что ли, поддеваются под кандалы, чтобы ногу железом не резало. С подкандальником жмет, но не режет.
Подкандальники — долой. Голый, в одних цепях, подходишь к столу. Разговоров — никаких. Начальник делает в списке пометку и командует: «Принять». И по этому командному слову сдающий вас надзиратель- тот, что подвел голого к столу, — ударом кулака вбивает «принимаемого» в надзирательский коридор: "В баню марш!" Вдоль шеренг. У надзирателей — у кого что: нагайки, палки, ключи. И каждый лупит чем попало. Больше, впрочем, прямо кулаками. Я потом убедился: у них кулаки особые. Я до половины коридора не дошел, упал. Очнулся в бане, на полу: водой меня поливают. И первая мысль: ну, слава богу, кончилось! Только подумал-лицо надо мной наклонилось: "Очухался?" И шайкой, железом окованным краем-в зубы. Я опять потерял сознание. И когда очнулся опять, чувствую — льют, льют холодную воду… Глаз я не открываю, чтобы опять не стали бить. Но ресницы, наверно, подлые, выдали: дрогнули. Потому что вдруг нога чья-то в сапоге ударила в живот: "Притворяешься!.."
Он прикрыл глаза и присел, задыхаясь, на койку: койка не была убрана, тюремщик зря хвастался режимом. Бауман протянул руку, мягко дотронулся до плеча:
— Не надо рассказывать. Зачем волноваться?.. Прошло — ну и не будем говорить об этом.
— Будем! — упрямо выкрикнул Шуйский. — Будем! Надо говорить! Кричать об этом надо! Ведь не я один: там штат — полторы тысячи каторжан. Сквозь централ в могилу уходят тысячи. Уходят страшной дорогой, какой ни в одной, самой страшной сказке нет. Я вам о Гауфе сказал: мертвая рука, гвоздь в черепе. Смех! Смех, я говорю, перед тем, что делают в царской каторге. Об этом кричать надо, чтобы все знали — и сегодня и во веки веков: вот что такое царская всероссийская каторга! Когда вводят крепкого, здорового, молодого человека — и выводят из первой же бани согнутого, расслабленного, который уже харкает кровью. А через год — это скелет, тень, привидение. Он уже не может ходить, не придерживаясь рукою за стенку… Я подковы гнул до ареста, я кочергу железную мог связать узлом… А сейчас — видите?
Он распахнул рубашку. Бауман опять увидел впалую, седыми волосами заросшую, рубцами исполосованную, подлинно страшную грудь.
— Тогда, в бане, они сломали мне два ребра, — сказал он уже спокойным голосом. — Но это было только начало. Потому что особенность Орловского централа в том, что там бьют все время, каждый день, и никак нельзя сделать так, чтобы не били.
Рука скользнула вниз, по животу. Палец задел за пуговицу кальсон. Шуйский наклонил голову и внимательно посмотрел на нее:
— Вот пуговица, например. В централе каждый день осмотр. Полный. Догола раздевают и смотрят… О чем я?.. Да, пуговица… Осматривает начальник и…
Он встал, расставил ноги, по-бычьи наклонил голову, а голос стал сразу другим обрывистым и хриплым:
— Отчего на штанах на две петли — одна пуговица?.. Беспорядок!
Бац! Первый удар — его. Сигнальный, так сказать. Потому что дальше бьют уже надзиратели.
К следующему дню пришьешь вторую пуговицу: это верно, что петель на штанах две. Опять осмотр.
"Почему две пуговицы? Шик заводишь? Одной обойтись не можешь? Казенного добра не бережешь?"
Бац! И опять надзиратели бьют.
В этом — и жизнь вся. В камерах бьют, бьют в коридоре, на лестнице. На лестнице — особенно ловко. Не было, знаете, случая, чтобы арестант упал, хотя первый же удар сбивает с ног. Летишь вниз, но раньше чем ударишься головой о ступеньку, другой надзиратель подхватывает тебя на кулак, поддает дальше, до следующего кулака. И так — до низа до самого. Только там упадешь…
Помолчали. Шуйский потряс в раздумье волосами:
— Ужасно. Вот, говорят, кошка живучая. Кошка — ничто перед человеком. Ежели б кошку запереть в Орловский централ, она бы околела через два часа. А люди-годами живут. И ведь безо всякой врачебной помощи.
— То есть как? Полторы тысячи человек, и даже врача нет?
— Врач есть! — рассмеялся Шуйский. — Рыхлинский. Фамилию его стоит запомнить. Но околоток в централе — отделение общей живодерни, только. Я пошел раз. Один только раз за все два года. Только дверь открыл, доктор кричит навстречу: "Бродяга!" Там иначе заключенного не зовут. «Арестант», "заключенный" — это слова почтенные, для централа не годятся. "Бродяга! Стоп! Ближе пяти шагов-не подходить. Докладывай, что у тебя там?"
Я — сдуру:
"Виноват, господин доктор, как же вы меня в пяти шагах освидетельствуете?"
"Как?! Фельдшер, покажи ему, как бродяг свидетельствуют".
И фельдшер меня — в зубы.
Он опять закрыл глаза:
— Первый месяц особенно трудный. Он считается испытательным: годен ли арестант "на исправление", — так официально называется. В этот месяц за все бьют.
На проверке: "Ты чего невеселый? Весело надо смотреть".
Бьют.
Или: "Почему у тебя глаза к потолку?"
Отвечаешь почтительно-почтительно — иначе, уж знаешь, шкуру спустят: