Бауман оглянулся на постель-она была не прибрана, огромное стеганое одеяло сползло на пол краем, на примятых, неопрятных подушках вдавлен был еще след грязной, жирноволосой головы. Он поспешил отказаться.
— Ну, так посидите. Мне на секунду отлучиться придется… в амбулаторию, перевязочку сделать. Спешно. Я. признаться, уже собирался, когда вы пожаловали. Одеваться стал.
Он щелкнул подтяжками и накинул пиджак.
— Вы уж извините… Больница рядом, я — мигом. А вы пока… кейфуйте. Или вот клеста моего подразните: очень он забавно сердится.
Он ткнул пальцем в клетку, и клест тотчас распустил крылья и раскрыл, готовясь к защите, клюв. Вележов фыркнул:
— Видали? Георгий-победоносец… Так я, значит, скрылся…
Дверь хлопнула. Вележов ушел, на ходу натягивая пальто. Бауман с наслаждением вытянулся на уютном, мягком старинном, александровских еще, наверно, времен, кресле.
И есть захотелось опять бешено. Доктор пообещал обед. И до чего славно было б поесть как следует! Уже давно, собственно, не приходилось толком обедать, все всухомятку.
Баба вошла, собрала со стола грязные тарелки. Вид у нее был благожелательный. Настолько, что Бауман не утерпел, спросил:
— Как обед у вас, скоро?
— И-и, батюшка! — протянула баба, гремя посудой. — Только что отфрыштыкали… Часа через три, раньше не поспеет. — И, заметив, очевидно, невольное голодное движение Грача, добавила радушно: — Может, закусите пока что с дороги-то? Я мигом соберу.
— Не откажусь.
Через несколько минут перед ним стояли уже маринованные грибочки на блюдце, какая-то-тоже в маринаде — рыбка, графинчик водки, фаршированный перец, крыло холодной жареной утки, ветчина, студень и аппетитно шипела на сковороде глазунья-яичница в пять круглых, действительно «глазастых» желтков. Грачу даже голову затуманило: только сейчас он почувствовал по-настоящему и всерьез, до чего голоден.
Он начал с яичницы, потом выпил водки, закусил грибами, выпил еще рюмку, аппетит разгорался все яростнее и жаднее, студень и ветчина не утолили его, хотя он съел все, что было положено на тарелку. Баба ушла, никто не мешал трапезе.
Вернувшийся Вележов застал его доканчивающим утиное крыло.
— Трапезуете?.. Вот умница Матрена! — восхищенно выкрикнул доктор, Догадалась. Я-то второпях не сообразил, что вам дожидаться обеда долго.
Бауман отозвался смеясь:
— Обедать я вообще уже не буду: на неделю вперед напитался.
Доктор махнул пухлой ладошкой:
— Господь с вами! До обеда три раза успеете проголодаться. Хорошо Матрена готовит, правда? Ведь вот, поди ж ты: простая деревенская баба, а в кулинарии — шеф.
— Очень вкусно, — подтвердил Бауман. — Но обедать я все-таки не смогу.
Вележов хмыкнул и отвел в сторону зрачки.
— Думаете уже в путь? — спросил он быстрым шепотом. — Что ж… Хотя и рад был бы посидеть-побеседовать, может быть даже ночку вместе провести, студенчество вспомнить… Ох, хорошее было время!.. Gaudea-mus igitur![5] Но в ваше положение вхожу. Задерживать не смею.
Бауман меньше всего думал в этот момент торопиться в дальнейший путь. В тепле растомило, нудно ныли натруженные ноги, поламывало щиколотку. Отчего бы не провести ночь? Опасности нет, опасности быть не может…
Но голос Вележова бубнил торопливо и глухо:
— Если вы сейчас на почтовую станцию, в ночь будете уже на железной дороге. Сейчас очень удобно: время такое-мужички все по домам, пройдете совершение незамеченно.
«Трусит симпатичный брюнет, обывательская душа! — досадливо подумал Бауман. — Хочет спровадить поскорее… Ну, черт с ним! Пойду».
Он встал нехотя. Он даже подчеркнул эту неохоту и движениями и лицом. Но Вележов не видел; он торопливо снял повешенную у печи баумановскую шубу. Опять развесил крылья и разинул клюв клест: очень близко к клетке стал с шубою доктор.
— Пожалуйте, я услужу. К почтовой станции такой маршрут: как спуститесь к шоссе, поверните мимо околицы, вдоль плетней, вправо — там дорожка натоптана, не собьетесь. Минуете плетни — и тотчас влево откроется конюшня, изба с вывеской… Очень-очень все-таки жаль, что обстоятельства вынуждают вас торопиться… Ну, счастливо!
Опять, в две руки, он сжал тепло и крепко руки Грача и прошептал:
— Кстати, случайно литературки при вас нет? Мы ж здесь, в деревне, форменно пропадаем, можно сказать, без живого слова.
Литература?.. Бауман вспомнил: в кармане шубы- в комок стиснувшееся «Освобождение». В самый раз. Бауман усмехнулся невольно:
— Случайно найдется. — Он достал журнал. — Только видите, в каком виде.
— Разгладим утюгом, знаете… Матрена — в лучшем виде… Она неграмотная, так что не опасно. Вот спасибо так спасибо! Ну, счастливо… Или в таких случаях, как охотника, полагается напутствовать: ни пуха, ни пера?..
Он подхватил под руку Баумана и повел к выходу. И уже на самом пороге, заметив недоуменный и хмурый его взгляд, остановился и хлопнул себя по лбу:
— Хорош! А деньги-то, деньги!.. Вы ж десять рублей просили.
Он отсчитал, слюнявя толстый, не по-докторски неповоротливый палец, кредитки, подал Бауману:
— Прошу. И забудьте о том, что вы их получали. Никаких возвратов, никаких почтовых переводов. Пусть это будет, так сказать, скромным вкладом моим в дело революции.
«Трусит явно. Накормил, сунул десятку — и чтобы никаких следов. Что ж, и на этом спасибо. С паршивой овцы, как говорится, хоть шерсти клок».
В кухне по-прежнему пахло чем-то удивительно вкусным, ворчали паром кастрюли, шипело масло на сковородках. Матрена особенно торопливо и показалось — радостно щелкнула железным крюком кухонной двери за спиною Баумана. Он спустился во двор по скользким, обледенелым крутым ступенькам. Из конуры зарычал на этот раз и тявкнул коротко и злобно пес.
Бауман обогнул дом. В окне стоял — опять уже без пиджака, в подтяжках поверх рубахи — Вележов. Он улыбался и махал прощально и приветственно пухлой ладошкой.
Грач спустился с холма, на котором стояла больница. На почтовую станцию он не собирался идти: при розысках жандармерия дает телеграммы с описанием поймет не только по железнодорожным путям, но и по почтовым трактам. Надо добраться осторожненько, никому не бросаясь в глаза, до Задонска, благо осталось недалеко: оттуда — в Елец. И — на чугунку.
Проходом между крайними избами, оставив околицу за собой в стороне, Бауман выбрался на улицу. Она казалась пустынной; только на дальнем конце, качая коромысло, тащила от колодца ведра какая-то женщина. Торопиться было негоже: кто-нибудь мог увидеть. Бауман пошел вразвалку, но все же широким разгонистым шагом.
Он успел пройти, однако, не больше тридцати — сорока шагов, как воздух резанул дикий пронзительный свист, и в затылок ударила, сбивая шапку, тяжелая, чугунная лапища. Бауман шатнулся вперед, едва удержавшись на ногах, высвободил руки из карманов, готовясь к обороне. Но раньше чем он успел обернуться, на спину навалилось, жарко и тяжко дыша в затылок, чье-то могучее тело, вкруг стана, ломая его медвежьей, жестокой хваткой, сплелись — словно железные руки. Вперед, обегая Баумана, выскочил мужичонка с русой линючей бородкой, в исправном дубленом тулупчике, с круглой медной бляхой на груди.
В избах, ближайших, на свист захлопали двери. С соседнего крыльца кубарем скатился мальчишка.
— Минька! — оглушительно и победно гаркнул мужик с бляхой. — Беги до урядника!.. Сотский, скажи, послал. Стюдента, политического, поймали… Поджигать хотел… Держат, дескать, десятские с сотским.
— Очумели? — как можно спокойнее проговорил Бауман, стараясь высвободить руки. — Пустите! Я доктор.
Сотский размахнулся и ударил Баумана кулаком под ложечку:
— Поговори у меня!.. Волоки его в темную.
Уже сбегался народ. Торопясь, ковыляли старухи: темны непонятной темнотой были нахмуренные лица мужиков. Двое держали, третий шарил по карманам. У всех троих на груди были медные, хотя и разного достоинства, служебные бляхи.