Принял я внезапно изменившееся положение вещей с положенной апологету частной жизни стойкостью. Замкнулся в семье, внукам стал больше уделять внимания. Да и дети, внезапно нашедшие себя в новой России, не забывали родителя материальным участием.
Короче, в отличие от многих моих коллег, я не стал взбрыкивать — и ушел на творческий покой. Коллег, однако, понять можно было — не у каждого, как у меня, появилась возможность опереться на детей и не думать о хлебе насущном, особенно в 90-е годы. Они шустрили, обижались на тот самый социум, который быстренько скинул в канаву былых властителей дум и непререкаемых авторитетов. Но мне приработков особых не требовалось, жить было на что, а редких литзаказов и всяких рецензий вполне хватало на то, чтобы просто ощущать себя не вполне умершим.
Я поселился на даче в Вырице, в Питер наезжал редко, потом еще реже. А там и приглашений в жюри разных литературных премий не стало — забыли. «Зато какая у меня капуста!» — утешал я себя, обихаживая немалый — в двадцать соток — участок. Потом дети разъехались по заграницам, внуки тоже потянулись образовывать себя на английский манер. И остался я один, если не считать помощницы по хозяйству — вдовой дальней родственницы из провинции.
Приятельство с новыми соседями слегка встряхнуло меня, да и повод появился поразмышлять над тем, как влияют на частную жизнь человека внезапно приключившиеся внешние обстоятельства. Впервые меня всерьез заинтересовала тема взаимодействия, а точнее, конфликта между интересами личности и государства. Сказать по правде, ничего особо примечательного в судьбе моего дачного знакомца и не было. Программа «Максимум» и не такие повороты судьбы показывает. Но Прибалтика, известно, всегда привлекала слегка завистливое внимание русской интеллигенции. Я тоже не был исключением, и Дом творчества в Дубулты навещал не раз в былые, более хлебные годы. Иной взгляд на наши привычные и милые сердцу окраины империи — вот что удивило меня. Сама возможность иного взгляда — на Прибалтику, на Кавказ гостеприимный. Конечно, я так же, как и все, возмущался порою, сидя у телевизора, всякими неустройствами в Грузии или Эстонии. Но меж тем, в глубине души, мое отношение к прибалтам или кавказцам, коих немало было среди прошлых литературных коллег и приятелей, оставалось по-прежнему добрым. Не мог я поверить, что все то, что иногда с наигранной страстностью обличали телевизионные комментаторы, вспоминая по случаю о Риге или Тбилиси, — серьезно. Это меня не касалось. А вот старые воспоминания о «-Юрас перле» грели до сих пор.
Не то что ненавидеть — просто не любить их или относиться с недоверием к грузинам, латышам, эстонцам — образованному русскому человеку всерьез невозможно. И тут такой поворот — Иванов ведь мне не просто неприязнь свою к национальным республикам постсоветским выказывал. Он ведь стройную систему отношений выстраивал — систему, в которой были отнюдь не одни эмоции оскорбленного «предательством младших братьев» русского человека. Нет! В этой системе непривычного для меня мировоззрения главное место занимали Россия и русский народ, а вовсе не Латвия или там Украина. Весь окружающий Отечество наше мир служил Иванову лишь доказательством необходимости России и русским меняться! Меняться самим, а не пытаться изменить латышей или англичан и всяких прочих шведов! Валерий Алексеевич не латышей порицал за национализм или несправедливость к русским, вовсе нет! Он русских и себя самого порицал за неадекватность отношения к себе и к окружающему Россию миру! «Любовь нельзя купить! — восклицал сосед страстно. — Не купили ведь ни латышей, ни казахов, но теперь снова пытаются подкупить, только уже татар, ингушей да якутов. А любовь за деньги все равно не купишь!»
Это было немного непривычно. Это вызывало любопытство и желание разобраться во взглядах «марсианина», живущего в деревянной избушке по соседству. Тем более что сам-то Иванов в марсианах числил не себя с Катей, а скорее меня.
В тетрадке, забытой у меня соседом и так и не востребованной, вычитал этой ночью.
За твои зеленые глаза,
За твою улыбку надо мною,
За слова, что не успел сказать
Прошлым летом, но скажу зимою…
За венчанье наше, за детей,
Имена которых уже знаем,
За простую свадьбу без затей,
За шалаш, который был нам раем,
За медовый месяц без забот,
За десятки лет такого счастья,
Чтобы клинило всегда улыбкой рот,
В этот первый в новом веке год
Выпью за тебя в последний раз я.
Если это будет не с тобой,
Если ты останешься навеки
В прошлой тыще лет и в прошлом веке,
Я переживу и эту боль…
Ты роса на полевых цветах,
Ветра вздох в предчувствии рассвета.
Я держу письмо твое в руках.
Я приду.
Скажи мне только, где ты?
Откуда вот это в нем — такие сентиментальные стихи и такая политическая жестокость?
Глава 9
«Восстановим органы власти Латвийской Советской Социалистической Республики!» — под такой шапкой вышел очередной, майский номер «Единства». Там же, на первой полосе, фото с очередного многолюдного митинга — крупным планом плакат:
«Поддержим любого руководителя, который наведет порядок в стране и защитит идеалы социализма!»
— Вот так, значит, — хмыкнул Иванов. — Любого, значит…
«Эх, Володя, Володя. — помянул он про себя недобрым словом приятеля — редактора «Единства» Рощина. — Что ж ты идешь по самому легкому пути-то, а? «Любой» у нас уже есть — с отметиной на лысине. Тебе, Володя, мало?!»
Декларация о независимости Латвии, как и ожидалось, была принята на первом же заседании нового состава недавно избранного Верховного Совета республики. И хотя выборы прошли с грубейшими нарушениями, что не смог не признать даже Верховный Совет СССР, результаты выборов были оставлены без изменений. Так, наплевав на всяческое соблюдение Закона о выборах, строящий «правовое государство» НФЛ стал властью явочным порядком. С одобрения Москвы, конечно. С разрешения Москвы, если быть абсолютно точным в формулировках. И теперь в Латвии повторение Литвы в полном объеме и даже больше…
4 мая 1990 года, в день провозглашения Декларации о независимости, сразу после митинга, состоявшегося утром на Домской площади, колонна демонстрантов-интерфронтовцев попыталась пройти к расположенному неподалеку зданию парламента, чтобы вручить депутатам принятую участниками митинга резолюцию. Возле церкви Екаба дорогу колонне преградила милиция. Милицию можно было понять, она пыталась предупредить столкновение интерфронтовцев с боевиками НФЛ, сразу после выборов «застолбившими» пятачок у здания Верховного Совета и не подпускавшими туда пикетчиков ИФ и вообще никого, кто не симпатизировал бы новой, только что «избранной» власти. Русским теперь силой пытались воспретить появляться у здания Верховного Совета и высказывать свое мнение о происходящем в республике.
Милицейская цепь была смята (потом этот момент неоднократно показывали по Латвийскому телевидению), и интерфронтовцы быстро продвинулись к той площадке между собором Екаба и парламентом, где находится главный вход. Там русских снова встретила милиция. Две шеренги милиционеров тоненькой, изогнутой прокладкой колебались вместе с толпой, зажатые между боевиками НФЛ и интерфронтовцами.
Валерий Алексеевич вместе с корреспондентом «Единства» Островским оказались в одном из первых рядов. Плотно зажатые людьми, они пытались отыскать рядом хоть кого-нибудь еще из активистов Движения, но все, очевидно, оказались блокированы где-то посередине узкой улочки, ведущей от Домской площади к парламенту. Иванов остался без одной туфли, на задник которой наступил кто-то из шедших следом; потом был очередной рывок напирающих с площади демонстрантов, и тех, кто оказался в узком горлышке улицы, буквально стало выпирать на стены, на полкорпуса приподнимая над толпой, растирая о шершавые бока средневековых зданий. Туфля осталась где-то там, на булыжнике мостовой, а сам Валерий Алексеевич чудом прорвался вперед, чтобы хоть как-то попытаться управлять массой разъяренных давкой людей. Тут-то и прибило к нему Островского.